Литмир - Электронная Библиотека
A
A
6

А через час клеенка на столе усыпана «мундирной» шелухой и колбасными шкурками. Бутылка «Московской» пуста на две трети. Собрав щепотью остатки квашеной капусты с тарелки, сыплю в рот, запрокинув голову. Антон грустно улыбается: «Ах, картошка, объеденье-денье-денье-денье…» И умолкает, — как видно, вспомнили мы сейчас об одном. Закурив и хмурясь, он говорит, разглядывая огонек папиросы:

— Видел вчера в газете линию твою. Очень здорово. — И, помолчав, улыбнувшись, вскидывает на меня глаза: — Ну, а дальше что?

— Как что? Новую проектируем, поинтереснее.

— Мыслящую? В шахматы играть?

— Что ж, и в шахматы можно, — отшучиваюсь я.

— Еще бы, в наш атомный век… — усмехается Антон.

Помолчав и стряхнув пепел в тарелку, он говорит:

— Чтой-то я, брат, об вашей кибернетике хваленой думать не могу, ну ее.

— И напрасно! — почему-то сразу же распаляюсь я. — Напрасно! За этой наукой будущее, смешно не видеть. Довольно уж у нас на все глаза закрывали! Идеализм и прочее. А сколько умственной энергии расходуем зря…

— Понимаю, понимаю, — успокаивающе, будто ребенку, кивает Антон. — А все равно как-то муторно… Скажем, машина, равнодушная к блондинкам. Обожает брюнеток. Это возможно?

— Очень просто, — смеюсь я. — Реакция на цвет…

— Скажем, блондинке: «Мр-мр-мр, как поживаете?», а брюнетке — пылкое объяснение в любви?

— И это можно, — упрямлюсь, чувствуя, как снова вскипает раздражение.

— А стихи сочинять? — не унимается Антон.

Я молча разливаю остаток водки. Выпиваем. Антон, наклонившись, подает под стол собаке кружок колбасы.

— Ну, зачем ты паясничаешь? — тихо говорю я, глядя на его худой затылок. — Зачем?

— Не обижайся, Сидор, — с неожиданной серьезностью отвечает он и, взяв еще кружок, снова ныряет под стол. — Машины мы очень хорошие делаем, это верно.

И я вдруг отчетливо осознаю, что так и не смогу, не решусь рассказать ему то, ради чего пришел.

— Показал бы свое что-нибудь, — с напускной небрежностью говорю, поднимаясь и с хрустом потягиваясь. — Новенькое…

— Не надо, Сидор, — тихо отвечает он. — Не стоит.

— А что, не дорос?

— Да нет, не то, — морщится он. Вытянув из кармана папиросу, закуривает, вертит в пальцах догорающую спичку. — Вот ты говоришь — паясничаю. Еще скажешь — машиноборец новый нашелся. Будешь втолковывать: техника, будущее, атомный век… А я вот думаю, почему об этом самом будущем романов не пишут. Где наши Уэллсы, Жюль Верны? Не знаешь? А я вот скажу. У меня ведь на все своя «гнилая» теория… — Усмехнувшись, ткнув окурок в тарелку, он продолжает: — Было время, когда сознание шло далеко впереди технического прогресса, вот и фантазировали о всяких наутилусах.

— А теперь?

— Теперь? — Помолчав, он усмехается. — Теперь, брат, надо бы написать о том, как, скажем, к две тысячи пятому году на свете не станет подлецов, лицемеров, карьеристов, бесчестных… Фантастика, правда?

— Злобствуешь, Антон.

— Возможно. Дурачье озлобило. Но тут все же разрыв какой-то есть, Сидор, ты не говори. Что-то важное мы упускаем в человеке… Так мне кажется…

— Живописью, значит, думаешь человечество спасать?

— Не упрощай, брат. Каждый чем может…

Поднявшись, он делает несколько шагов по комнате и останавливается, задумавшись.

— Помнишь, Сидор, как, бывало, отец по субботам нас в бане березовым веничком обрабатывал? Всю грязь, до подноготной пылиночки… До сих пор всей кожей ту чистоту помню. А живопись — это ведь тоже в своем роде огонь очищающий. Для души. Ты как думаешь?

Помолчав и не дождавшись ответа, он продолжает:

— Все это, впрочем, красивые слова. А вот к нам начальника нового назначили, перебросили, так сказать, на изобразительное искусство, так тот, по простоте душевной, месяца три картины «наглядными пособиями» называл, покуда не надоумили…

Антон смеется так громко, что собака под столом начинает беспокойно ворочаться. Я хмуро гляжу на часы.

— Торопишься? — умолкает Антон.

Мне хочется сказать брату, что он неправ, глубоко неправ. Что рассуждения его — смешной, наивный идеализм. И что именно «умные» машины, о которых он говорит с такой желчной иронией, в конце-то концов освободят человеку время и для живописи, и для музыки, и — главное — для того, чтобы по-настоящему задуматься о себе и о ближних своих. Но я не нахожу нужных слов и, снова взглянув на часы, поднимаюсь.

У выхода останавливаемся, пряча друг от друга глаза.

— Приходи, Антоша, — говорю я, трогая носком ботинка расщепившийся порог.

— Обязательно…

И я ухожу, оставив что-то очень нужное, недоговоренное за тихо прикрывшейся дверью.

7

А на улице — праздничная белизна, и я, задумавшись, пятнаю своими следами свежий тонкий слой снега, покуда меня не настигает зеленый глазок такси. Подняв руку, останавливаю, усаживаюсь рядом с шофером, привычно захлопываю дверцу. Мотор тихонько ворчит, машина подрагивает на месте, и меня словно будит насмешливо-спокойный вопрос:

— Так куда ехать-то будем?

Встрепенувшись, расстегиваю пальто, нахожу косо вырванный из настольного блокнота листок, разворачиваю его, нагнувшись к слабому свету приборной доски. И вскоре поднимаюсь по такой же полутемной, как у Антона, лестнице. Хмель с меня сбило совсем, только сердце стучит чуть посильнее, чем следовало бы.

Отдышавшись и найдя спички, читаю длинный столбик фамилий, в конце которого черным по белому написано: «Кринскому — стучать крышкой почтового ящика»… Но мне здесь нужен не Кринский. И, я нажимаю трижды кнопку звонка, прислушиваюсь, как в тишине все сильнее бухает сердце. Затем иду, как во сне, по длинному коридору, неся в руке шапку, за женщиной с крашенными перекисью волосами. Вхожу в комнату, где спокойно — будто ничего не случилось — тикают стенные часы, и выцветший оранжевый абажур с бахромой низко висит над круглым, застланным плюшевой скатертью столиком, а по бокам стоят две узкие, с горками подушек кровати, и со стены прямо и строго глядит человек, так же мало похожий, должно быть, на себя, как и все портреты, увеличенные с паспортной фотографии после войны. Все это я вижу будто сквозь пелену, и откуда-то из-за этой пелены доносится голос женщины:

— Может, разденетесь? У нас тепло…

Достав платок, долго и тщательно сморкаюсь, усаживаюсь, отодвинув в сторону стул. Положив шапку на колени, начинаю, борясь с сердцебиением:

— Дело в том, что… Побеседовав с сыном, я пришел к выводу…

Тут я теряю нить и несколько секунд молчу, поглаживая ладонью мягкий мех шапки. Часы спокойно тикают в тишине. Подняв голову и твердо глядя в угол комнаты, я говорю:

— Мы с вами, Ольга Игнатьевна, — простите, так, кажется? — люди взрослые и понимаем, что в случившемся повинны в какой-то мере обе стороны. Но таков уж наш удел — расплачиваться за ошибки молодежи. Что до меня, то я не намерен уходить от ответственности и готов, если нужно… В конце концов, мы обязаны и… Мы, скажем, могли бы со временем взять к себе ребенка. Квартира у нас просторная, люди мы еще, как говорится, не старые…

Я натянуто улыбаюсь и вдруг замечаю, что женщина плачет, кусая губы. Беззвучные, будто загустевшие слезы медленно сползают по ее щекам, и так же, как вчера, она мнет в пальцах платочек.

— Послушайте, Ольга Игнатьевна, — укоризненно начинаю я, — ну нельзя же так, право…

Закончить мне не дают легкие шаги в коридоре и резкий скрип рывком открывшейся двери.

Даже сквозь морозный девичий румянец мне видны коричневые пятна на ее щеках и лбу. Стягивая с головы пуховую шапочку, она проходит в тишине, глядя то на меня, то на мать испуганно темнеющими глазами. Пуховая шапочка падает на стол, роняя талые капли. На ощупь отстегивая пуговицы пальто, она все еще глядит на меня — совсем как та девушка, у Антона, — и медленно, не отрывая темнеющего взгляда, садится.

И мать, переборов себя, нарушает напрягшуюся тишину:

— Тут, доченька, видишь, отец пришел…

110
{"b":"839707","o":1}