А несколькими часами позже около меня был Хренов, в белом халате, в очках, с тесемочкой — за ним ездил Никола. Фельдшер снял бабкину повязку, промыл рану и забинтовал всю голову, оставив прорешки только для глаз.
Возле него толпились отец, мать, «младенцы». Все перепуганные. С надеждой глядели они в глаза фельдшера, ловя каждое его слово. Я видел, как шевелились его губы, но не все слова достигали моего слуха. Понял только одно, что ранение опасное, но, к счастью, не угрожающее летальным исходом (во, оказывается, я мог куда-то улететь!), что пуля пробила только мякоть, не повредила кость. Отец что-то говорил о потере крови, а мать заливалась слезами: «Весь-весь был в крови, и Николайку залил всего, увидела я их, таких-то окровавленных, и ноги подкосились. Господи, за какие прегрешения…»
Губы фельдшера зашевелились быстрее.
— Пардон, не надо об этом… Сейчас ему нужен покой.
У нас Хренов пробыл до полудня. Уехал, когда я уснул.
А что дальше? Кто потом появился около меня первым — Петр или Алексей? Кажется, Алексей. Со связкой книжек он прошел к кровати, на которой я лежал. Тихо погладил вихор, выбившийся из-под повязки, поцеловал и сел на краешек кровати, а книги положил рядом.
— Когда?
За меня ответил Митя:
— Той ночью.
— Ясно: ответ на заметку.
В гневе плотно сжались его губы.
Когда же увидел Петра? Ведь первый раз он появился у моей кровати тоже днем. Все-таки, это, пожалуй, было накануне приезда Алексея. Я видел его как-то неясно, но слышал голос, как никогда сильно заикающийся.
— Как они тебя! Га-ады!.. — возмущался он и стучал кулаком о кулак: — Ппотешились?
Тут же он развернул какую-то бумажку и принялся читать ее. С первых слов я понял: от дяди Максима Топникова. Писал, что скоро навестит меня, обнимет.
«А пока, — наказывал, — крепись, тогда и боль скорее отступит. Да ты же знаешь, — добавлял он, — комсомольцы не размагничиваются!»
— А он?.. — Я хотел спросить, выздоровел ли сам дядя Максим, но язык не подчинился.
После Петра зашли ко мне Никола, Нюрка, Галинка, Федя Луканов — вся комсомолия, приковылял и председатель Софрон, заходил кто-то еще, но мать уже не допускала ко мне, прося: «После, после, он устал». Потом стали приходить и мужики. И я понял: много же у меня друзей!
Нет, не ошибся старый кузнец, надеясь на «молодое дело». Силы у меня восстанавливались, рана заживала. Мама все это приписывала Хренову, его стараниям. Старался фельдшер и вправду много! Кажется, на шестой день я встал. Мать на радостях где-то раздобыла бутылку самогона, порешила певучего петуха, из которого вышло душистое жаркое, слазила в подпол за солеными груздями и, как только у дверей раздались шаги и послышалось знакомое слово «пардон», все это поставила на стол.
— Нет, нет, это лишнее, — сказал Хренов, когда мать предложила ему выпить, и принялся осматривать меня. При этом он все время косил глаза на бутылку. Искушение было так велико, что он не выдержал. Сказав мне, что капремонт удался, и не преминув похвалиться, что «хоша он и не доктор, а все сделал по-докторски», шагнул к столу.
— Соблазняют груздочки, — и Хренов для начала поддел на вилку кругленькую, белую, с желтоватым отливом шляпку царственного гриба. — А это, — принюхался он к горшку, испускавшему вкусный запах петушатины, — мабуть, курочка. Позволю себе крылышко.
— Первачку откушайте, доктор, — налила ему мать стакан.
Выпив и вытерев усы, Хренов ближе к себе пододвинул горшок. Кроме крылышка, он вытащил ножку, затем бочок, щеки его зарумянились.
Уезжая домой, подвыпивший фельдшер обещал, что через недельку отпустит меня на работу, и как можно обнадеживающе заверял:
— А мабуть, опять что случится — выручу! Надейся на меня!..
Наедине с собой редко приходилось мне бывать. Ко мне по-прежнему заходили ребята, но мало, ох как мало видел я Алексея. С организацией колхоза его в последние дни уже утром звали к Степаниде — заседать. Вместе с ним уходил и отец. Ему и подавно следовало заседать — членом правления теперь он был. К полудню изба Степаниды набивалась до отказа. Как только правленцы заговорят, что инвентарь надо собирать в одно место, что лошадей пора вести на общую конюшню (для нее сельсовет отвел бывший двор Лабазниковых), тотчас все становилось известно и Юрову и Перцову. Сбегутся бабы и зашумят: куда, мол, торопиться, успеете, надо еще подумать, что отдавать, а что не отдавать. И просили Алексея:
— Ты ученей всех, гляди за нашими, блюди порядок.
Иные же недобро шипели: «Ему что — батька защищает!», «Заварили кашу эти Глазовы. Все вверх дном перевернулось!».
— Тиш-ше! — кричала, надрываясь, Степанида. — Пришли воду мутить? Нашумелись, чай, хватит; пора дело делать.
Тишина, однако, устанавливалась не надолго. Домой Алексей и отец возвращались поздно, оба нервные, издерганные. И не успевал брат прийти в себя, как кто-нибудь заявлялся к нему — теперь по вечерам, после заседаний, шли к нему юровчане со своими заботами. И опять ему было не до меня.
Но ничего, я был благодарен Алексею уже за то, что все-таки вижу его и читаю его книжки. Знал он, что привезти: среди учебников была новая политграмота и книга по истории партии. В нашей избе-читальне таких еще не было. И еще — громадный том «Войны и мира», видно, только что напечатанный, потому что от него пахло типографской краской. Никогда мне не приходилось читать эту книгу. Но когда я раскрыл ее, увидел: первые страницы напечатаны не по-нашему, по-французски. У меня даже слезы из глаз. Как читать, когда я не помню уж, куда и задевал учебник французского языка? Что теперь тут пойму? Где же учебник?
Учебник я отыскал. Нельзя без французского языка. Как-то днем, когда я опять остался в доме один, к нам залетел Силантий. Застав меня за чтением, он вытянул синие губы:
— А-а, книжечками займуемся. Дело, дело. Старшой привез? — Не дав мне ответить, доверительно сказал: — У меня Филька тоже ударился в чтение. Но мой — балахрыст, тебе и в подметки не годится… А Алексея нет? Жалко — не захватил.
Я поднял на него глаза. Зачем ему понадобился Алексей? И вообще, зачем он здесь, да еще так слащаво заговорил обо мне, ставя меня выше даже своего сынка? Что-то неспроста. Невольно я обратил внимание на его руки, которые он держал в карманах полушубка. Почему он не вынимает их, дрожат, что ли?
— Когда он придет? — спросил Силантий.
— Не скоро, — ответил я, не сводя взгляда от его упрятанных в карманах рук.
— Подожду. — Силантий шагнул к столу, за которым я сидел, и присел. Тут он заглянул в книгу и крутнул головой: — Чтой-то вроде не по-нашему напечатано?
— По-французски.
— А для чего тебе? — воззрился он на меня.
Захотелось поддразнить его, сказал:
— Во Францию собираюсь. Зовут.
Силантий захлопал водянистыми глазами.
— Почто?
— Колхозы делать.
Длинное, с жиденькой медного отлива бородой лицо Силантия вытянулось еще больше.
— У вас, у молодых, все шуточки. Вам что? Вы еще и жизни-то не видели, не можете отличить хорошее от плохого… — Он помедлил немного. — Не хотел говорить, щадя твои раны, но тут скребет. — Он все же на мгновенье вынул руку и провел по груди. — Как ты тогда меня, а? На всю губернию освистал. За что? Кого я запугивал? Если что по неразумению и сказал лишнего, так чего не бывает в споре? Поспорили и забыли. А ты чет, в газету. Ладно, думаю, оттерплюсь. Но меня же и обвиняют в пальбе. Ловко! Только безвинного не удастся вам завинить. Что глядишь? Не выйдет! В то время знаешь где я был? В Буе, в городе. Вот за этими бумагами ездил. Вот-вот!
Силантий стал вынимать из-за пазухи и раскладывать передо мной на стол свидетельства об участии на местных сельскохозяйственных выставках.
— Кое-кто на печи тер кирпичи, а Силантий тем временем из сил выбивался, ночей не спал, А тоже бы мог отдохнуть. Но долг! За то и оценили там, где умеют ценить передового мужика. А ты, — опять он упрекнул меня, — в газету. Нехорошо, Кузьма! — обиженно покачал он головой.