— Пожалуйте, сударь. Прошу! Сюда, сюда. Значит, будем одеваться в шубу? Что ж, сошьем, уважим старость. С опушечкой или как? Попроще? Ну нет, сделаем по всем правилам, пожалуйста, — ворковал он. — А, позвольте спросить, где новенькие портные?..
Я забыл предупредить и деда, и Кима, и ни тот, ни другой не готовы были отвечать. Оба глядели на Иону, разгадывая, о каких еще новеньких спрашивают их.
— Извиняюсь. Можете не говорить, меня другие не касаются, — снисходительно произнес хозяин.
Раскроив, он ушел. Я остался один. Старик, правда, с опаской следил за мной, боясь, как бы я, по младости лет, не испортил шубу. Следил, хорошо ли я завязывал узелки крученой нитки, плотно ли стягивал швы, ровно ли вел строчку. Когда нитка звенела, в глазах деда настороженность сменялась ухмылкой. А когда я стал нашивать на борта опушку — узенькую полоску из кудрявой серой овчины, старик и вовсе поверил в меня. Тут уж он прекратил и догляд. Пошел за занавеску к печке и, возясь там с посудой, с самоваром, крикнул Киму, который теперь занял было его место — сел около меня:
— Сбегай, дураша, в лавку, ландринчику попроси. Доброго мастера надобно чайком побаловать.
Так и сказал: мастера! Вон ведь в какое звание произвел, как же не стараться! Я, однако, ожидал, что эту бедную избушку, подслеповато глядевшую на улицу двумя маленькими окошками, снова навестит Иона или заглянет к нам Григорий. Но ни тот, ни другой не появлялись.
Одни мы пили чай и ели горячую картошку прямо из чугунка. Дед щедро подкладывал нам с Кимом ломти хлеба, подсыпал на стол из деревянной солонки крупинки бузуна. Сам он ел мало, погружаясь в задумчивость, что сразу заметил Ким.
— Ты, дедо-тятя, о чем? — спросил его.
— Опять о том же, Кимушко, — невесело отозвался старик и повернулся ко мне, — Его, вишь ли, сманил я из коммунии, а теперь, гляди, хорошенько накормить не могу. Там, сказывал он, лучше, потому и сокрушаюсь: не зря ли сманил? Сегодь всю ноченьку не смыкал глазонек. Николай-то Лексеич, — кивнул он на дареную картинку, — что велел? Сеять разумное, доброе. А я что сею? Об себе, гляди, подумал, что скушно без сынка, а об нем, выходит, нет. Это нешто добрый посев?
— Да ладно тебе, дедо-тятя, — попытался было остановить его мальчуган.
— И ладить нече, — тряхнул бородой старик. — Я уж порешил: схожу в коммунию, покаюсь. Зря, мол, сорвал парня с хорошего места, во всем виноват. Вы, скажу, и учили его, и одевали, да кормили, а что я дам парию, какие способства привью? Конюховать и то уж не научить. Многовато верстов до коммунии, а пойду. Попрошу, поклонюсь.
— Один не вернусь! — заупрямился Ким. — С тобой — давай, хоть сейчас.
— От дурачок! — нахмурился старый. — Сколько разов толковать тебе: нахлебником я не был и не буду! На что я способен, а, на что? — И опять ко мне: — Ты там шил, так видел — нет таких древних, как я? Ну-ка?
— Видел, — с готовностью ответил я. — Один дедок сторожит на ферме. Нам еще коров показывал да хвалил.
— Видишь — сторожевое место занято.
— Ты, дедо-тятя, умеешь корзинки плести. А их там прорва нужна. Вот тебе и дело! — нашелся Ким.
— Корзинки я, верно, могу. Это от рук не отобьется, — проговорил дед. — Но ты не больно, — погрозил он приемышу, — надобно думать, с налету нельзя…
После чаепития он несколько минут стоял перед подаренной картинкой и беззвучно шевелил губами. Ким шепнул мне: советуется со стихотворцем. Потом старик ушел за занавеску и там затих.
— Теперь он долго не выйдет, — сказал Ким и предложил: — Пойдем погуляем. У меня коньки есть, дядя Степан-председатель дал. На переменках будем. Пойдем?
— Пойдем! — тотчас же согласился я. Но, уже одевшись, вспомнил о книге и передумал: — Топай один, а я почитаю маленько. Некогда, понимаешь…
Попыхтев, Ким ушел. А я вытащил из котомки французский учебник и подсел с ним к тускло горевшей лампе. Раскрыл книгу, и передо мной запестрели строчки чужих букв. Они и отпугивали загадочностью и в то же время звали. Начал я опять с алфавита — не все буквы остались в памяти. Как и полагалось, я произносил их в нос, да видно так громко, что дед выглянул из-за занавески, крестясь: не помешался ли я? Пришлось умерить пыл.
Повторив алфавит, я перелистнул страницу и принялся читать. Первое слово прочел без особого труда: маман. И обрадовался: совсем как у нас зовется у французов мама, с небольшой лишь добавочкой — «н». Я несколько раз повторил это слово «маман» и мыслями унесся в родную деревню, к маме. Что она сейчас делает? Может, обряжает избу — всегда только вечером после всех прочих дел моет она полы и непременно с дресвой, чтобы половицы белели как новые, так уж она любит чистоту. А может, кормит маленькую Люсю или что-нибудь ушивает, то свою одежку, то братишкины штаны да рубашки и незлобиво ворчит: «Как на огне все горит на отеребках».
Ох, и достается же маме. И папе, конечно, достается. Полуслепой, а работает и в лавке и дома. Если бы он не выпивал!
Перелистнул еще несколько страниц. Нашел такую, где строчки были расположены двумя столбцами, как стихи. Решил, что тут-то и должны быть все другие нужные слова.
Но на первом же новом слове я споткнулся: «бонж», скорее заглядываю на слова, заключенные в скобки. «Ах, вот как: бонжур — добрый день, здравствуйте! Тут я подумал о Киме: как покажется на пороге, сразу скажу: «Бонжур».
Хорошо, это слово освоено. А вот это? Вытягиваю губы: «О ревиар». Как быстро прочел! И опять перевожу взгляд на то, что там в скобках. У, балда: не «о ревиар», а «о ревуар», что означает «до свиданья!» Ладно, учту.
Теперь попалась на глаза целая фраза. Господи, какая она трудная, язык не поворачивается, не выговорить. «Аллен-з». Что это такое? «Анфен». А это? И еще «де ля», а последнее слово не прочесть. Я в отчаянии. Ну, почему французы придумали такой трудный язык, говорили бы по-нашему, все просто и понятно. Я откладываю в сторону книгу. Может, и вправду одеться да раз — на улицу, к Киму. Нет, уходить нельзя. Читать, читать! Пододвинув к себе книгу, я вновь твержу эти «аллены» и «анфены». Через несколько минут прочитываю всю фразу. Но она для меня — темный лес. Наверное, и смысл такой же темный. Заглядываю в перевод. «Вперед, дети отчизны!» Первые слова «Марсельезы». Вот не ожидал! Я встал и вслух, стараясь быть как можно торжественнее, пропел:
— Allos, enfans dela patrie!
В это время открылась дверь, в избу влетел запыхавшийся, радостный Ким и удивленно заморгал:
— Ты чего разлатовался?
— Читаю. — Я показал Киму книгу.
— Умеешь не по-нашему? — удивился он.
— Учусь.
— Ой! А меня не поучишь? — загорелся парень.
— Зачем тебе?
— А тебе?
Я почувствовал, что если так пойдет спор, то недолго и до разглашения моего секрета. Поэтому, чтобы покончить со спором, указал Киму на лавку: садись, коли так уж хочешь.
Мы просидели до вторых петухов. Дед нас не тревожил, он тихонько перебрался из-за занавески на печку и там похрапывал. А мы легли на старенькую деревянную кровать, стоявшую в углу, довольные, что оба приобщились к чему-то новому. Ким даже в дремоте повторял понравившиеся ему заученные слова «бонжур» и «о ревуар».
Не знал он, что для меня они были ключом к парижской моде. Вопрос о поездке за модами я уже считал решенным. Надо же утереть нос желтоглазому! Будущий комсомолец должен больше уметь любого «есплотатора»! С этим и уснул.
Рано утром Ким разбудил меня, приветствуя:
— Бонжур! Бонжур, говорю!
Я открыл глаза и ответил тем же приветствием.
— А как будет не по-нашему «друг»? — пододвинулся ко мне Ким.
— Не знаю, не проходил…
— Давай посмотрим, а? — щекоча мои брови, попросил мой новый друг.
Пришлось подниматься. Услужливый Ким подал мне нагретые на печке валенки, зажег лампу, а когда я сел у стола, то сунул в руки и книжку. Но долго я не мог найти в ней «друга». Наконец вычитал, что друг по-французски будет «шер», а если еще «дорогой», то «шер ами» (Cher ami).