Уже совсем поздно мы зашли на конюшню. Сколько тут лошадей, увидеть было невозможно: было темно. Пахло конским потом, сбруей, сеном. Мы остановились у дверей. Вдруг где-то раздались шаги: шлеп-шлеп-шлеп. Пообвыкнув в темноте, мы заметили идущего между стойл человека с охапкой сена. Услышав его шаги, в соседнем стойле негромко заржал конь, человек откликнулся:
— Несу, лесу, голубчик, подкормлю. Клеверку несу, с вечера прибрал. Сладкий клеверок. Чичас, чичас…
Голос показался знакомый, где-то уже я слышал его. Спросить Лиду не решился, потому что она притаилась, должно быть, ожидая, что будет дальше. Пришлось и мне стоять не шелохнувшись.
Слышно было, как неизвестный человек вывалил сено в кормушку, как, ласково шлепая по шее коня, бормотал что-то ему. Потом опять громко:
— Ешь, ешь, завтра я тебе овсеца дам. Я не обижу тебя, нет. Ты мой, мой… Вон Семка как взмылил давеча тебя. Увидел — и внутрях ровно все оборвалось. Не подпущу, ни за что не подпущу больше к тебе этого балахрыста. А теперь отдыхай. Дома двор был худой, а здеся, гляди, теплынь. И с кормами все время бились. Помнишь, солому давал? А тут и клеверок.
Постояв еще немного, человек затопал, выходя из стойла.
Мы с Лидой вышли, только когда затихли его шаги. Лида сказала, что это Никита, тот самый бородач, который час назад был в ликбезе и сетовал на свою «тяжелую руку»: не может писать, трещат перья.
— Один он пришел в коммуну с лошадью, — продолжала Лида, — вот и переживает.
Посмотрев на огонь в окнах, она спохватилась:
— Наши сидят еще, ждут меня. Побегу!
И помчалась к дому. У входа оглянулась, махнула мне рукой и юркнула в дверь. А я шел тихо, мне хотелось подумать об увиденном. Сколько все-таки тут новизны, непохожего на то, что есть в Юрове.
Вспомнил о Луканове. Сейчас бы ему побывать здесь! Поглядел бы теперь на все!
В комнату я вернулся, когда Иона и Григорий уже спали. А ко мне, как это всегда бывало при раздумье, сон не шел. Мне вдруг захотелось представить себя тоже в числе коммунаров.
Что бы я стал делать? А что и все. Косить, жать рожь, возить снопы, молотить, веять зерно. А главное — пахать. И мне уже увиделась картина выезда в поле на коммунарской лошади. Поле широкое, просторное. Над ним звенят жаворонки, голубеет солнечное небо. После зимы, поле не больно приглядно — серое, оплывшее. Но тут-то как раз ты и сознаешь, как оно нуждается в тебе. Ты пускаешь плуг, и через все поле широкой лентой прокладывается первый пласт. Черный, сочный. И пахнет от вспаханной земли сдобно. К первому пласту ложится второй, третий, четвертый… И вот уже чернеет целый косяк земли. Кажется, теперь вся пахота дышит. Смахивая со лба пот, я гляжу на землю и слышу, как радостно бьется сердце. Будет, будет на этом поле добрый урожай!
А зимой… Зимой я бы шить стал. И читать, учиться. Председатель, раз он был учителем, наверное, знает французский язык. Вот бы помог! Вспомнив о французском языке, я спохватился: второй день нахожусь на подгородной земле, а еще не прикасался к учебнику, который захватил с собой. Сколько раз котомку развязывал, брал полотенце, портянки и другие вещи, а на него даже не натыкался. Уж тут ли он? Я сунул руку под кровать, где лежала котомка, принялся ощупывать ее. Тут, тут учебник, на донышке лежит.
— Чего ты там возишься? — окрикнул меня Иона.
Я притих. Долго лежал, не шевельнувшись. Иона вскоре захрапел. Повернувшись на бок, я тоже сомкнул глаза и сразу ощутил тишину, воцарившуюся в огромном доме. Через некоторое время донесся плач ребенка. И я приятно удивился: значит, и малые детишки есть. Но откуда же это задористое «у-аа», «у-аа»? Прислушался: кажется, с верхнего этажа, из покоев барина, где теперь живет скотник, о котором говорила Лида. Послышались движения, тихий женский голос. Это, наверное, мать встала кормить малышку. Вот ребеночек и затих. Так же было и у нас дома. Пробудится ночью малюсенькая сестреночка, заплачет, мама идет к ней.
Мама, мама… Хорошо ли доехала ты? Вспомнил о ней. Наверное, и она вспоминала обо мне. Так же, поди, лежит, закрыла глаза, прислушивается к тишине и думает, думает обо мне, как я прошел через болото, как добрался до подгородчины, все ли ладно у меня. Хорошо же, когда есть кому о тебе побеспокоиться!
Мать, конечно, всегда всеми думами рядом с тобой. А интересно, как девчонки — беспокоятся или нет? Мысленно я перенесся к Капе-Ляпе. Где она сию минуту? Не в кино ли? Говорят, в городе кино до полуночи показывают. А может, преспокойно спит, забыв обо всем, в том числе и обо мне? Больше года прошло, как уехала. Какая она теперь? Не остригла ли уж косички? Не пристал ли к ней какой хахаль?
Но тут же я начинал гнать от себя подозрения. Ляпа не такая, чтобы скоро все забыть. Не должна. Всего скорее, ей теперь вовсе не до мальчишек, если поступила учиться. Эх, хоть бы одним глазком взглянуть на нее.
Утром я встал раньше Ионы и Григория. Умывшись, сразу взялся за дело, чем хотел задобрить хозяина, чтобы он не приставал с расспросами. Он и впрямь начал день без упреков.
Делали каждый свое. Иона кроил из сукна мужское пальто, как всегда, становясь таким образом, чтобы незаметно было, какие патронки пускает в ход. Григорий сметывал верха. Я строчил на машине ватные подкладки, думая о новом вечере, что еще он откроет мне.
Но никуда мне не удалось пойти ни в этот вечер, ни в следующий. Лиду видел только, когда она приходила за своим пальто, которое выдавал ей Иона. Мне и это не довелось сделать. Хорошо, что хоть он отпустил девушку без ехидных усмешечек.
Несколько дней корпели мы над фуфайками да жакетами. Иона подгонял нас: скорее, скорее, в селе новый заказ нас ждет! Как потом узналось, заказ был особенный: предстояло шить свадебные наряды, вот и боялся, видно, прозевать. Вставали рано, ложились только после полуночной переклички петухов. Тут уж вовсе недосуг было ни в клуб пойти, ни заглянуть во французскую книгу, которая так и лежала у меня в котомке. Григорий порой засиживался дольше всех. Поставит на краешек стола лампу, из газеты сделает нечто похожее на абажур и шьет. Был он неутомим, никогда не жаловался на усталость. Для сна ему хватало трех-четырех часов. Выбежит после сна на улицу, потрет кирпичное лицо снегом и сразу за дело.
Иона был доволен новым работником. Иногда восхищался:
— Силен же ты, Гриша, мне, к примеру, с тобой не потягаться. Спина не болит?
— Ничего…
Все он делал прочно, на совесть, и в этом было у него что-то от Швального. Но шить мог не только то, что попроще. Накануне ухода из коммуны Иона дал ему дошивать второе пальто из сукна, а сам помчался в село кроить «свадебную одежду». Из рук Григория вышло пальто, как картинка. Досталось оно тому самому Семке, которого конюх назвал балахрыстом. Ощупав подкладку (толсто ли положено ваты), вымерив руками карманы (глубоки ли), Семка осклабился и, не сказав ни слова благодарности, взял обновку и вышел вон.
За него я похвалил Григория. При этом сказал, что с таким умельством ему бы впору и по «самостоятельной стежке» идти, не ишачить на Иону. Григорий выслушал меня и пробурчал:
— По-твоему, так все просто?
— А что? Кроить ведь тоже можешь, да? Так за чем же дело стало?
— А где «вотчина»? Куда ни торкался — везде занято.
— Опоздал?
Он, подумав, сказал:
— Не всем в одно время улыбается счастье. Подождем, помыкаемся, авось и ухватим его. Аль не дастся?
Он беззвучно засмеялся. Впервые я увидел его таким и понял, что в молчуне этом живет тихое упрямство, надежда на получение своего места под солнцем. Но снова спросил:
— А если счастье не улыбнется?
— Этого не могет быть! — решительно отрезал он. — Человек — не тварь. Человеку без счастья нельзя. Только надо найти тропинку, только стать на нее… Не каждый сразу находит.
За окном послышались голоса. Это коммунары возвращались с работы, веселые, энергичные. Мне тотчас же вспомнились ночные раздумья о коммуне, и я сказал Григорию: