Иона потрогал сукно.
— Не думал… Но, — помял он его, — грубошерстное. Не пырато.
Размерив материалы, он заходил по комнате, нервничая, почему никто не идет, с кого надо снимать мерку.
— Так все же в клубе, — сказал я.
— Беги! Объяви, что ждем! — приказал Иона.
Когда я примчался в клуб (это был небольшой зал с лозунгами и плакатами на стенах), сцена была еще закрыта занавесом, молодежь танцевала под гармошку. Гармонист сидел на горке сдвинутых скамеек, под плакатом, изображавшим бородатого крестьянина в красной рубахе и лаптях, который выкинул вперед руку с непомерно толстым указательным пальцем и спрашивал: «Ты записался в кооператив?» Крестьянин этот настолько был похож на дядю Мишу, что я так и вперился в него. Ко мне подбежала рыженькая толстушка с маленькой чернявой подружкой.
— А-а, гостенек. Потанцуем?
Я сказал, за чем пришел. Толстушка засмеялась.
— Ничего, гусар ваш подождет. А ты не теряйся! Лида, — обратилась она к подружке, — покрутись с гостеньком. — Та кивнула мне:
— Пойдемте.
Танцевала она легко, чуть откинув голову, волосы, подстриженные под кружок, спадали на ее тонкую шею, на уши с розоватыми мочками, при поворотах она красиво изгибалась. Вся она была подвижна, отдаваясь целиком танцу. Я же едва успевал переставлять ноги, заключенные в тяжеленные валенки. И когда мы делали круг у столпившихся возле дверей людей, то мне казалось, что все они обращают внимание именно на эти сапоги-утюги, и я чувствовал, что краснею до корней волос.
Когда танец кончился, девушка заулыбалась.
— Как хорошо! Я так люблю танцевать, так люблю. Дядя Степан, председатель наш, все хочет в город меня свезти, танцовщица, говорит, из тебя выйдет. Это бы — да! — мечтательно проговорила она. — Я уж и книжек сколько прочитала про танцовщиц. Красота какая! — Но тут же пожаловалась: — Только я несмелая. Привезет он меня, испугаюсь и убегу.
— А чего трусить? — возразил я, хотя сам только что хотел удрать.
— Так и дядя Степан говорит…
— Не для тебя он плюш припас?
— Да.
— Тогда — пошли! Первой для тебя и скроим!
На другой день я снова увидел ее. Она пришла на примерку. Плюшевое пальто шил ей сам Иона, а меня и Григория заставил тачать ватные стеганки — телогрейки для доильщиц.
После примерки она прошла мимо меня, улыбнувшись. Иона, как только она вышла, облизнулся.
— Живенькая пичужка… В городе таких на сцене показывают.
— Она и хочет на сцену, — брякнул я, нечаянно разгласив тайну.
— А ты откуда знаешь?
— Знаю.
— Так ты уж не целовался ли с ней? Губы у ней того… С коммунарками, говорят, все можно… — цинично подмигнул Иона.
Меня будто кипятком обдало. Вскочил — и вон из комнаты. Лиду догнал в конце коридора, у дверей. Кусая предательски дрожавшие губы, я сказал, чтобы она не показывалась больше на глаза Ионе, что он нехорошо говорит о ней и других коммунарках.
— А как же пальто? — не совсем еще, видимо, поняв смысл моего предупреждения, спросила она.
— Я отдам! Как будет готово — и отдам! — Сказал и повернул назад.
А вечером, назло Ионе, я снова подался в клуб. Там все было интересно мне. В этот раз в зале стояли столы. Сидели за ними женщины и бородатые мужчины. У сцены — большая школьная доска, на которой мелом было написано: «Берегите коммуну! В ней — наша сила!» И еще: «Мы наш, мы новый мир построим…» У доски стоял председатель.
— Теперь, — обращаясь к собравшимся, говорил он, — запишите эти предложения в тетради…
Я прижался к чуть приоткрытым дверям и все хорошо видел. Слышал, как скрипели перья, шелестели листы бумаги, как некоторые вслух, протяжно, по слогам, произносили записываемые слова. А один бородач, жуя спутанную бороду, так сильно нажал на перо, что оно сломалось и забрызгало чернилами листок. Растерявшись, он забормотал:
— Не могу. Рука тяжела… — И к председателю: — Сделайте милость, Степан Митрич, отпусти к себе, на конюшню. Там сподручнее.
— Тяжело? — обернулась к нему востроносенькая женщина. — А что сам говорил ономня? Сидеть, слышь, в конторе да строчить карандашом кажный может.
— Со стороны мало ли что покажется, — оправдывался бородач.
Кто-то тронул меня за плечо. Обернулся: Лида. Пришла она, видно, прямо с улицы, разрумянившаяся, внеся с собой запах снега, морозного воздуха.
— Это у нас ликбез, — сказала она. — Всех неграмотных дядя Степан обучает. Он у нас все может, — опять похвалила она председателя. И нежданно предложила: — Пойдем, я покажу, что у нас есть.
— Пойдем, — обрадовался я.
Проводя меня по коридору мимо жилых комнат, Лида у некоторых останавливалась и поясняла. Указывая на одну большую комнату со стеклянными дверями, она сказала, что прежде это была спальня барина, а теперь вот живет с семьей скотник. Подойдя к другой, маленькой, кивнула: «А это председательская». В конце коридора она остановилась возле угловой комнаты, откуда слышался задорный смех. Сказала, что тут девчоночье общежитие, что и она в нем живет.
— Зайдем?
— Не надо. Еще станут подтрунивать.
— Не будут.
— Что они делают?
— Кто что. Одни читают, другие вяжут, вышивают, пишут письма. У нас все из разных мест. Все больше батрачки.
На мой вопрос, откуда она, Лида ответила, что приехала из сельца, что позвал ее в коммуну председатель. Там она с малых лет жила в няньках. Отец и мать умерли в голодный год от тифа. Только тяжело было в няньках. Ни в будни, ни в праздники — никакого отдыха. А уж как после к мяснику в батрачки попала, так света вольного не видела.
— Такое чудище! — передернула плечами Лида. — Утром, ни свет ни заря, он уж гонит меня в выгон за лошадью. Бежишь по холоднущей росе босиком (ни весной, ни осенью обувку не выдавал), ноги деревенеют, всю тебя бьет озноб, и кажется, что ты бежишь уже не по траве, а по острым льдинам. Приведешь лошадь, запряжешь, а он, отдуваясь после сытного завтрака, вваливается в тарантас и едет по деревням, ты же берешь то косу, то серп и в луга или в поле. А вернется поздно ночью, заставит вести лошадь в выгон. Отдохнуть, слышь, ей надо. О лошади он куда как пекся! И хоть туман, хоть иней, а опять бежишь босиком. С тех пор я и простыла, кашлять начала.
Она закашляла и сейчас, да так, что на лице выступили красные пятна, как это бывало у Луканова. Конфузясь, сказала:
— Давно ушла, а как вспомню — так и забьет…
Видя, с каким трудом она унимает кашель, я спросил, что, может, и здесь ей плохо. Девушка даже обиделась:
— Сказал! Здесь-то рай!
— Ты не комсомолка?
— Комсомолка, — ответила и, отогнув левый борт жакета, показала на значок, на котором сверкнули буквы КИМ.
— Верно? Ой!..
— А чего? Не видывал, что ли, комсомолок? Пойдем-ка дальше.
Поводив меня по коридорам огромного дома, Лида заторопилась к себе в общежитие, но я попросил ее походить еще по двору. Все-все тут было для меня ново, и мне хотелось узнать как можно больше. Девушка застегнула на все пуговицы жакетку, стянула на шее концы платка и без слов пошла. Сначала провела меня в коровник. Никого из доярок тут уже не было, оставался один сторож. Он заворчал, что, мол, за полуночники заявились, но когда Лида сказала, что приезжие швецы хотят посмотреть на коров, развел руками:
— В таком разе — можно.
Он сам и повел нас по деревянной дорожке, проложенной посредине двора, подсвечивая фонарем. Коровы лежали в стойлах, смачно жуя жвачку. Сторож оказался словоохотливым. Начиная почти каждую фразу со слова «значитца», сильно окая, он хвалил стадо.
— Значитца, невелико оно, двадцать голов, но скоро будут отелы. Значитца, подрастем. А будем живы — и прикупим. Хлебца бы только побольше собрать. У вас, дома, сколь с десятины берут?
Я ответил, что мер по сорок — пятьдесят снимают.
— А мы ноне взяли по восемьдесят. Ого! Для начала куды! Не ждали не гадали. Значитца, ноне голодать не будем. Авось в коммуне и приживемся.
— Приживемся, дядь Никодим, — мотнула головой Лида. И обернулась ко мне: — Он тоже из сельца. Бездомный, промышлял чем мог.