— Нашла кого слушать! — поморщился я, вспомнив, как дядя Миша бранил попа и попадью за несправедливость, и догадавшись, что не кто иной, как попадья и пугала мать. — Думаешь, учитель, Михайло Степаныч, меньше знает? — И я вздохнул: — Эх, если бы и меня он подучил на рабфак!
— Господи, все помешались не знаю на чем! — ужаснулась мать. — А до того, что хозяйство из нужды не может вылезти, и дела нет.
Она обиженно сжала губы и поднялась. А когда ушла, тотчас же ко мне под одеяло снова шмыгнул Митя и заговорщически зашептал, что к маме ходила еще Лабазничиха, питерщица, приезжавшая недавно в Юрово, и все долдонила ей на ухо про папину лавку.
— Про лавку?
— Ага. Велела уговорить папу уйти. И сказала, что в долгу не останется.
Я спросил Митю, знает ли о ходатайках папа, на что братишка ответил, что приходили они тайком.
— Тогда я все скажу. Все! Где папа, в лавке?
Митя кивнул. Я сбросил одеяло, быстро оделся и побежал к отцу. В лавке как раз никого из покупателей не было. Отец укладывал на полках товар, тихонько напевая что-то под нос и время от времени приглаживая коротенькие усы, должно быть, только что подстриженные. Был он в ватнике, в том самом, который сшил из старой солдатской шинели. Увидев меня, заулыбался.
— Встал, отдышался. Дело! Ну, приказывай, чем тебя угостить! — И повел взглядом по полкам, где лежали куски ситца, наборы пуговиц, ящики с гвоздями, хомуты, остановился на бочонке с патокой. — Хочешь? Сладкая.
И поддел целую ложку. Какой же дурак откажется от патоки. Это ж мечта! Ел я ее не торопясь, чтобы продлить удовольствие. А отец, поглаживая усы, кивал:
— Вырос. И в плечах шире стал. Дело! Иона-то как, не обижает?
— Ничего! — солидно ответил я, вытирая липкие губы.
И тут я начал рассказывать то, что узнал от Мити. Отец слушал внимательно. Я видел, как по худому лицу его пробегала тень, как к переносью сходились густые брови. Но, выслушав меня, он неожиданно затряс головой:
— Навыдумывал же ты… И вообще — иди-ка гулять. Скоро покупатели повалят, чего тебе здесь торчать.
Я ни с места. Отец заходил, потом принялся закуривать. Руки его заметно дрожали. Вынимая кисет, он недоглядел, как вылетела из кармана бумажка. Я подобрал ее, хотел сразу передать отцу, но, увидев, что на ней что-то написано, прочел. Бумажка грозила:
«Смотри, слепень, если не уйдешь, то голову не сносишь!»
Слепень? Так это ж отца так-то, ему угрожают. Бумажка немедленно обрела какой-то чудовищный вес, стало тяжело держать ее. Но я держал ее, потому что глаза еще были прикованы к строчкам, писанным красным карандашом неровными печатными буквами. Буквы эти расплывались на листке и были похожи на брызги крови.
Отец, поправив очки на носу, наклонился ко мне.
— Ты чего читаешь? А, эту писульку. Отдай-ка. — Он взял ее, вздул спичку и сжег. — Какой-то подлюка заладил писать. Третья уже такая…
— Но, папа, они могут… — начал было я, но отец зашумел:
— Что могут? Запугать бывшего солдата? Во им! — показал он фигу.
И опять заходил. Сейчас он был гневным. Обычно тихий, спокойный, в гневе он преображался, выпрямлялся весь, глядел смело. И мне уже не так страшно стало за него. Весь вид его уверял меня в том, что отца и впрямь никто не решится тронуть.
Гордым за него ушел я из лавки, на душе стало светлее, и все окружающее приобретало в моих глазах бодрящий сердце вид. Дорога, когда я спускался в лавку к отцу, казалась до обидного стиснутой сугробами, сейчас она как бы раздвинулась, потеснила эти сугробы, а избенки, прикорнувшие по сторонам, словно приподнялись.
Отсюда, с горушки, доносился с большой улицы скрип полозьев, перестук топоров, чьи-то голоса, громкое ржание коня, видимо вырвавшегося на волю. Где-то еще тарахтели жернова, кому-то, знать, потребовалась крупа. Жизнь шла своим чередом. Ее не остановить!
Шел, поглядывая на дома. Вот изба Шаши Шмирнова у занесенного снегом прогона. Рядом домик тетки Матрены, маленький, опрятный, с разметенной тропкой и веником у калитки. Дальше приземистый, обшитый тесом дом Сапожковых, выпятившийся на улицу. А за ним — дом Капы. Он еще не виден, он покажется только, когда минуешь сапожковский. Сердце затрепетало: сейчас, сейчас увижу и Капу.
Эх, если бы Капа стояла на крыльце! С тропы можно бы сразу шмыгнуть к ней и хоть минутку-другую постоять вдвоем. Интересно, в чем она предстанет: в шапке-ушанке или в платке? В шапке она смахивала на мальчишку. Лучше бы надела платок и косички откинула не на стороны, а на грудь. Так ей лучше идет. В платочке да с косичками на груди она совсем как Аленушка из сказки. А в общем, подумав, решил я, пусть будет и в шапке, только бы вышла.
— Эй, Кузя! — услышал я.
Голос вроде бы Шашин. Нет, оглядываться не надо. Потом, потом забегу к Шаше.
Я прибавил шагу. Матренин дом позади, Сапожков позади, Капин впереди. Но что это — ни тропы, ни одного следа к калитке. Снегом замело ее чуть ли не до половины. Крест-накрест две доски прибиты. Посмотрел на окна: они тоже заколочены.
Я почувствовал, будто где-то оборвалось у меня внутри, холодом обдало сердце. Дальше идти не мог, остановился. Нет Капы, жизни в доме, ничего нет. Но что случилось?
Я стоял растерянный. В лицо дул колючий ветер, жернова сейчас гремели так громко, будто перемалывали кости, а ржанье коня, все еще доносившееся откуда-то, было похоже на злой хохот.
— Она уехала…
Опять я услышал голос за спиной. Обернулся. Да, это был Шаша, тишайший Шаша, дружок закадычный.
— Дядя Аксен поехал и ее забрал. И тетку Марфу тоже. Говорят, Капа не хотела ехать, но как одной оставаться?..
Он тронул меня за плечо, спросил:
— А ты чего? Погоди, летом она примчится.
— Думаешь?
— Ляпа-то? Обязательно! — заверил Шаша. — Знаешь что, — вдруг оживился он, — пойдем ко мне. Скоро ребята пришастают. Никола хотел балалайку захватить. А, пойдем?
— Потом, — отказался я и повернул на дорогу. Мне сейчас было не до веселья.
Шаша остановил меня.
— Слушь-ка, Фильку ты не видел? Петушится, нос задрал. Лабазников племяш тоже. Этот, говорят, ночью с кинжалом ходит. Если на вечеринку с кинжалом-то?.. — Робкий Шаша ознобно передернул плечами.
— Боишься?
— Так ведь… Погодь: а ты не побоишься? — в свою очередь спросил Шаша.
Я скрипнул зубами:
— Дать бы им всем по морде, проучить бы…
Домой шел я злой. У крыльца заметил следы кожаных сапог. Только один Топников летом и зимой ходил в кожаных сапогах. Значит, следы его. Что же привело партийного секретаря в наш дом? Уж не узнал ли он обо всем — и об угрозах отцу, и об этом Демкином кинжале? А может, что-то знает еще о дяде Аксене, о Капе?..
Я быстро прошел в сени. Открывая дверь в избу, услышал негромкий мягкий голос Максима Михайловича. Прислушался: нет, ничего ни о Демке, ни о подметных письмах, ни об Аксене, только что-то обещал и успокаивал мать: «Все будет хорошо, Петровна». О чем же он? Не задерживаясь больше, шагнул вперед. Топников, сидевший у краешка стола со своей неизменной полевой сумкой, напротив матери, державшей в руках какую-то бумагу, поднялся навстречу мне.
— А, работничек всемирной армии труда! Здравствуй! — пожал мне руку и, нащупав мозоли на пальцах, мотнул головой: — У-у, заработал трудовые отметины. Поздравляю!..
Он усадил меня на лавку и рядом сел сам.
— Да ты, голубчик, что-то скушноват, — заметил, глядя мне в глаза. — Не пристало это рабочему классу!
Мне смешно стало: я — рабочий класс! Шутит что-то сегодня дядя Максим. Но что он все-таки обещал маме? Я спросил. Топников указал на бумагу, что держала мать:
— Разрешение принес на кредит.
— Кузеня, будет у нас лошадка. Новая. Слова тебе, господи, — прижимая к груди бумагу, перекрестилась мать.
— Господь тут, Петровна, ни при чем, он такими делами не занимается, — улыбнулся Топников.
Я вспомнил, что говорил мне Тимка про отца: «Выслужится, ему дадут, и меня весть Топникова не столько обрадовала, сколько смутила.