Суд над московским патриархом, если использовать образы любимой царем Алексеем Михайловичем охоты, был похож на травлю медведя. Никона, как большого и по-прежнему опасного зверя, пытались истощить словесными ударами, а он неуклюже оборонялся, отмахиваясь в пустоту, всё больше раздражаясь на своих обидчиков. «Промежду же сими они оглагольницы: Павел, Иларион и Мефодий, — писал Иван Шушерин, вспоминая имена главных врагов патриарха, — яко зверие диви обскачуще блаженнаго Никона, рыкающе и вопиюще нелепыми гласы, и безчинно всячески кричаху лающе…» Главный «охотник» — царь Алексей Михайлович — медлил и сомневался, ему всегда нужен был подпор. Когда-то он мог опереться на боярина Бориса Ивановича Морозова и того же Никона. Теперь вокруг него были не друзья и советники, а слуги и «холопы», готовые верно исполнять всё, что скажет царь, но совсем не умевшие действовать без царского указа.
Иван Шушерин приводил показательный эпизод во время этого соборного заседания. Когда царь, видя, что его поддерживают только несколько епископов, напрямую обратился к боярам («возопи гласом велим с яростию»): «Боляре, боляре, что вы молчите и ничего не вещаете и мене выдаете, или аз вам ненадобен?» — в ответ выступил только один боярин князь Юрий Алексеевич Долгорукий, что-то проговоривший в пользу царя. От патриарха Никона, конечно, эта размолвка не укрылась, он давно обвинял царских советников, настраивавших царя против патриарха. Поэтому Никон не преминул возможностью поквитаться с «боярским синклитом»: «О царю! Сих всех предстоящих тебе и собранных на сию сонмицу, девять лет вразумлял еси и учил, и на день сий уготовлял, яко да на нас возглаголют; но се что бысть: не токмо что глаголати умеяху, но ниже уст отверсти можаху».
Далее Никон вообще привел Алексея Михайловича в ярость, заметив с издевкой, что если бы царь приказал боярам побить его камнями, «то сие они вскоре сотворят», а чтобы спорить с ним («а еже оглаголати нас»), то можно еще девять лет их учить, «и тогда едва обрящеши что». Иван Шушерин описывает, что стало с царем после таких слов: «Сие же слышав царь вельми гневом подвижеся и от ярости преклонися лицем своим на престол свой царский на мног час, и посем воста». В последней надежде он обратился к черниговскому епископу Лазарю Барановичу как к беспристрастному судье, не встречавшемуся ранее с Никоном, но и тот ничем не мог помочь, произнеся слова, которые любил повторять сам царь, правда, совсем по другому поводу: «О благочестивый царю, како имам против рожна прати, и како имам правду оглагольствовати, или противитися»{528}.
Наверное, Алексей Михайлович почувствовал себя в одиночестве, отойдя к царскому месту «и став у престола своего и положи руку свою на устех своих молча на мног час». Достоверен жест царя Алексея Михайловича, державшегося при разговоре за лестовку патриарха. Тогда и мог состояться приведенный выше разговор об оскорбительном для царя причастии и приготовлении Никона к смерти накануне отъезда из Воскресенского монастыря. Говорили царь и патриарх и о других вещах, если только Иван Шушерин не использовал литературный прием, чтобы передать «речи» царя Алексея Михайловича и патриарха Никона. По признанию самого Никона в более позднем послании, когда он просил прощения у царя Алексея Михайловича в своих «винах» (как он их понимал, а не в чем его обвиняли), личный разговор их на соборе всё же состоялся. Но сам Никон тогда обратился с просьбой к царю: «И егда позван я на собор, и ты, великий государь, подходя ко мне говорил: «Мы, де, тебя позвали на честь, а ты, де шумишь». И я тебе, великому государю говорил, чтобы ты, великий государь, мою грамоту [константинопольскому патриарху] на соборе том не велел чести, а переговорил бы ты, великий государь, наедине, и я бы всё зделал по твоей, великого государя, воле. И ты, государь, так не изволил, и я поневоле против твоих писаных слов говорил тебе, государю, прекословно и досадно, и в том прощения же прошу»{529}.
В этом признании — объяснение намеренно вызывающего поведения Никона на соборе. Уверенный в собственной правоте патриарх не хотел никого слышать, а царь не мог ему уступить без потери своей чести. Судя по протокольной записи первого заседания, так они и провели целый день, стоя друг против друга и публично выясняя накопившиеся царские претензии к патриарху. А далее, как значится в «Дневальных записках» Приказа Тайных дел (бесстрастно и бестолково для всей этой великой истории небывалого личного противостояния царя и патриарха), «изволил великий государь итить за столовое кушанье в 3-м часу ночи»{530}.
Патриарху Никону и его свите, напротив, вечером после первого соборного заседания опять не дали никакой еды, а пристав отказался докладывать об этом своим начальникам. Тогда Никон вышел к своей многочисленной охране и громко обратился с требованием донести царю, что патриарх «и прочие с ним от глада скончаваются». Только тогда весть дошла по цепочке от стрелецких сотников до их полковников, а дальше до ближних бояр и самого царя. Алексей Михайлович, конечно, не хотел выглядеть мучителем, поэтому распорядился отослать на подворье к патриарху и его свите «брашна и пития». Но Никон и здесь сумел кольнуть царя, отказавшись принять присланную им пищу и требуя, чтобы ему доставили всё необходимое из привезенных им из Воскресенского монастыря запасов. Патриарх использовал ситуацию для нового нравоучения царю Алексею Михайловичу: «Писано бо есть, яко лучше есть зелие ясти с любовию, нежели телец упитанный со враждою». Царь воспринял ответ Никона с гневом — «вельми оскорбися, паче же наивящше на гнев подвижеся», жаловался вселенским патриархам, но вынужден был согласиться и разрешить привоз монастырских запасов{531}.
Следующее соборное заседание снова происходило в Столовой палате, в понедельник 3 декабря, в присутствии царя Алексея Михайловича, но без участия Никона; оно продолжалось не так долго, как накануне, «до 5-го часа дни». Очевидно, что надо было решить, как заставить Никона признать обвинения. Царь вновь предъявил перехваченную грамоту патриарха Никона к константинопольскому патриарху Дионисию как доказательство несправедливых обвинений в «еретичестве»: «бранясь де он патриарх с митрополитом газским», написал, что «царское величество и весь освященный собор и все православное христианство от святыя восточные и апостолские церкви отложились и приступили к западному костелу». Для того чтобы отмести подозрения, собору представили некое «сыскное дело» о Лигариде, доказывавшее, что «он православен». Конечно, подтвердить православие Паисия Лигарида было легче, чем справиться с аргументами Никона.
Были рассмотрены и грамоты самого Никона, где он именовался патриархом, его отступления в богослужении, например, служба на иордани в день Богоявления «в навечери», а не днем в сам праздник. Все теперь обращалось для того, чтобы показать, что Никон не единожды «солгал», а значит, его можно судить. Напротив, окольничего и оружничего Богдана Матвеевича Хитрово окончательно оправдали. Оказалось, что патриарший дворянин был намеренно послан Никоном, «чтоб смуту учинить», а царский слуга сделал все правильно, «прибив» его.
Патриарх был приглашен на собор только в среду 5 декабря. Тогда и решилась его судьба. Судьи продолжали настаивать на своем и обсуждать те же пункты, что и в первом заседании. Только на этот раз было решено опереться на авторитет и толкования церковных правил вселенскими патриархами и установления из печатной Кормчей. Вселенские патриархи, слушая переводчиков, аргументы Никона, конечно, в полной мере воспринять не могли. Его острые реплики, адресованные судьям, только утверждали их в своей правоте; к тому же они достаточно времени находились в Москве и уже понимали, для чего были приглашены: освятить своим авторитетом заранее приготовленный приговор. Московский патриарх настаивал, что вселенского патриарха может судить только собор всей «вселенныя», и отказывался признавать суд только двух из четырех вселенских патриархов: «От сего де часа свидетельствуюся Богом, не буду де перед ними патриархи говорить дондеже констянтинополский и еросалимский патриархи будут».