Монах был подвижен не только на тело и мысль, но и – на юмор.
Потому, когда речь зашла о гордыне, прочел такое:
Если слово «гордыня»
По-бахчевному разуметь,
То это всего лишь дыня,
Недостойная перезреть.
И продолжая «баштанную», как он выразился, тему, монах прочел:
Настоящая обуза –
Выборка арбуза.
Когда на – «раз, два, три»
Надо узнать, что у него внутри.
Но, что окончательно удивило Крупскую, монах неожиданно заговорил о женщинах.
– Вы еще долго будете жить, – обратился он почему-то к Надежде Константиновне. – Но конец света на земле сотворят женщины.
– Потому-то вы их и не любите? – полуязвительно поинтересовалась она.
На это монах ничего не ответил, а пошел развивать свою мысль дальше:
– Раскрепощение женщины – это не только вызов мужскому достоинству, но и косвенное уничтожение его.
– Каким образом? – поинтересовался Ильич.
– Самым банальным.
Женщина вне веры, словно кобылица без узды.
Ленин настороженно глянул на монаха.
Богохульником он явно не смотрелся.
Равно как и смиренником не казался.
Но откуда у него столько пророческого, которое, кстати, идет вразрез тому, что толкуют большевики.
– Конец света, – продолжил пришелец, – будет выглядеть примерно так.
Женщины, переняв все пороки и привычки мужчины, возненавидят последних.
А те, ввиду слабости, нет, скорее, изношенности характера, не будут способны навести порядок в собственном доме.
Тогда женщины, почуяв волю, и совсем отобьются от желания продолжать род человеческий.
– Но ведь наши женщины будущего станут, прежде всего, высоконравственными.
Голос Ильича, однако, где-то на середине фразы не сказать, что дрогнул, а увял.
На что монах заметил:
– Я ушел из мира, – отчасти оттого, что увидел воочию то, что многим еще недоступно.
Еще не состоялось ни революции, ни чего-то там еще, что влияет на раскрепощение, а бабы, извините, что при святой женщине их так называю, уже очумели от предчувствия близкого бедлама.
И прочел стихи:
Получив затрещину,
Помяни себя.
Это просто женщина
Разошлась, любя.
С этими словами он ушел.
– Странный тип, – сказала Крупская.
– Боюсь, что и не только, – согласился как-то по-особенному с ней Ильич.
– Что ты имеешь ввиду?
– Да то, что правоты в нем больше, чем странности.
Крупская поджала губы.
Ей не нравилось, когда он – вот так напрямую – был против ее мыслей и чувств.
– Значит, женщины породят конец света? – с вызовом поинтересовалась она.
– А кто его знает, – неопределенно ответил он.
3
Где-то он прочитал, что после сорока судьба идет по наклонной.
Опечалило это утверждение или нет, трудно сказать.
Тем более, что обильно оправданная щедрая кровь, как бы подтверждает, что жизнь, вообщем-то, на подъеме.
А жертвы – это дань будущему.
Такому привлекательному, что о нем даже грубо мечтать кажется кощунственным.
Опять когда-то, но уже давно, Сталин в какой-то книге наткнулся на такое утверждение, что прошлое, чаще всего, мстит будущему.
Это лукавство утверждать, что закладывается некий фундамент чего-то, предполагаемого прочного, и на нем разместится то, что создаст себя с помощью дошедших до них, по большей части, не очень насыщенных логикой, лозунгов.
«Вся власть советам!» – звучит сейчас как пенье петуха задолго до зари.
А подсказывает как эту власть осуществлять и в каком объеме, другая, вообщем-то явная, но вместе с тем, и тайная структура.
И имя ей – партия.
Причем, разнокровная, но единодушная.
Потому как в ней только большевики.
Один гортанный чабан сказал как-то тогда еще Сосо:
– Есть баранину может даже тот, кто овцу от козы не отличит. А вот пасти отару, да еще по горам, не каждому вдогляд.
Тогда Сосо не понял, что такое «вдогляд».
Теперь он это знает.
Надо видеть то, что вроде бы, и не скрыто, но и незаметно.
А советы – это та самая отара.
И если ею правильно управлять, то вполне возможно, что она станет послушнее герлыги.
Но обо всем этом Сталин успевает подумать как-то мельком.
Ибо постоянно разум его занят тем насущным, что не дает возможности вспомнить, что на свете есть такой феномен человечества, как лень.
Где-то рядом проходят несколько пластов жизни.
Один – это тот, который, как многим кажется, определяет историю.
Это – низший слой.
Помесь рабочих и крестьян, у которых выбили разум лозунги, что они, сами по себе, что-то значат.
Средний слой – это те, кто управляет низшим слоем, как правило, выбившийся из него же и чуть пометивший свой образ брезгливинкой превосходства.
И, наконец, третий – высший слой – созерцательный.
Этот с гнусной улыбкой взирает на безумство низшего и на лукавство среднего.
Высший слой знает больше, чем говорит.
А думает больше, чем знает.
Один такой апостол как-то сказал Сталину:
– Разочаровать человека просто. Труднее очаровать его вновь. Ибо в промежутке между тем, что его постигло и что предстоит постичь, он начинает думать.
А это все противопоказано в любом виде.
Однажды он видел, как такого оракула, что называется, допекли.
Кажется, вот-вот он сорвется со своей верхотуры и окажется, если не в самом низменном, то наверняка в среднем слое.
Однако на краю самой высшей точки терпения, он произносит, как показалось Сталину, гениальную фразу:
– Надеюсь, партия остановит меня, чтобы я не сказал то, что на этот счет думаю.
Ускользнул!
Не сверзился.
Не спорхнул.
А именно – ускользнул.
И победоносно умолк.
Как бы попутно ответив на шутку о продуманной любви:
– Женщин, которые от меня шарахаются, я сторонюсь.
И это позже, видимо придя более, чем окончательно, в себя он сказал:
– А вообще, я – человек вторичной судьбы.
И именно это запомнилось.
И стало повторяемо многими.
Снисходительность же его стали переваривать, как малость притравленную, но все же годную к употреблению пищу.
И потому когда он выдал – по отношению к одному деятелю довольно смелые строки, – ему и их безоговорочно простили.
А строки звучали так:
Недаром они рифмуются:
Тупость и скупость.
И как лесбиянки целуются,
Надеясь свести все на глупость.
Правда, как-то подстарел он образом, когда в окружающую трезвость втиснулся настоящий поэт.
Был он не только под хмельком, но и с оторванным рукавом.
– Так тянули меня в гости, что едва отбился.
Он достал из кармана бутылочку, пристально разглядел ее на свету, и заключил:
– Все противопоказания растворились.
И, отхлебнув, стал читать:
Устал от лжи.
Устал от лжи
От собственной и от чужой.
А небо метят этажи,
Заряженные немотой.
Он потоптался на месте, как застоявшийся конь, и продолжил:
Что в сих домах произойдет?
Случится что наверняка?
А нынче для небес поет
Ка-на-рей-ка!
Он повел стихотворение, как коня, под уздцы: