Литмир - Электронная Библиотека

Если сказать, что Коба не возрадовался подобной чести, значит показать его совсем бесчувственным человеком.

Но радовался он сдержанно.

Даже в какой-то момент прибег к медитации, чтобы не выказать всеми видимого восторга.

Это лукавят люди, которые говорят, что слава для них – прах, на который хочется дунуть, чтобы он сгинул.

Ничего подобного!

«Яблочность», как кто-то говорит из ссыльных, имея в виду «Я бы…» и так далее, живет червячком почти в каждом плоде души.

Но ответил Коба так, как, собственно и ожидалось:

– Постараюсь оправдать доверие, которое вы мне оказали.

– Это не мы, – за всех ответил Аллилуев. – А партия.

Ноябрь метался, как больной, который переживал, наверное, кризис по меньшей мере крупозного воспаления легких.

Тихий в обычное время парк Муштанд буквально изнемогал от каких-то невиданных звуков.

Так неистовствовал ветер.

Порою в него вплетался дождь. Летел параллельно земле. Сек по глазам, заставляя отворачивать от него лицо.

Но проскакивал и редкий в эту пору снег.

И, что удивительно, он не был с дождем.

А выглядел вполне самостоятельно.

Только, правда, не менее милосердно, сек все по тем же глазам.

А в самом же парке, казалось, оживали когда-то с него списанные картины.

Вот среди груды камней, как бы прильнувшей к стволам чинары, винтует ветвями ее отпрыск, неведомо как оказавшийся тут по недосмотру парковых рабочих.

И теперь он, а не чинара-мать, главенствует на переднем плане.

У его камелька, распятая дождем, серобелится какая-то бумажка.

Коба поднял ее и душа облилась гордостью. Это была всего четвертушка «Брдзолы» – его газеты.

И не хочется верить, что кто-то ее выбросил. Это наверняка ее вырвал у кого-то ветер. И унес сюда, на распятье перед юной чинарой. А любая молодость обращена в будущее.

Но нынче среда, в этот парк, Коба пришел, если это правильно квалифицировать, за уединением.

Ибо именно вчера, накануне, как его звал, «родного месяца», то есть декабря, в котором он пришел в этот мир, – ему предстояло поменять «географию обитания», как пошутил кто-то из товарищей. И «из сухопутчика превратился в земноводника» (шутка жены Аллилуева Ольги).

А ехал Коба ни куда-нибудь, а в Батум.

На берег Черного моря.

Теперь такого же бурного, как парк Муштанд.

Подумав припрятать четвертушку газеты в карман, Коба, едва ощутив ее холодность, – ведь размокла под дождем, – неожиданно вспомнил, что нелегал. Что достаточно найти у него эту крамолу, и…

Дальше не хотелось додумывать.

Тем более, что он поворотил свое лицо в другую сторону и увидел странную картину.

На этой картине все было наоборот. Ветки той же чинары вели себя совершенной спокойно. Просто чуть придрагивала на ветру вершина.

А у комля, собравшись в небольшой ставок, стояла почти безжизненная вода.

Коба чуть подотвалил ближайший к ставку камень и положил туда, уже почти высохшую в руках газету.

И вдруг, неведомо на что, высказался в глубину парка:

– Не всегда слезы располагают к грусти.

И – умолк.

Как бы прислушался к своему голосу.

А на самом деле он размышлял о том, с чего же начнет свою работу там, в Батуме, куда как-то поубавилось охотников ехать.

И, может, отчасти оттого, что там ждала новая бытовая неустроенность.

Какая уже по счету!

И вдруг Коба увидел грача. Обыкновенного, как все грачи на свете. Но чем-то родным, наверно оттого, что был так, как и Коба неприкаян. Тоже, видимо, недоумевающий, откуда эта лояльная перемешка снега с дождем.

Хотя сейчас, кажется, разыгралась настоящая метелица.

А декабрь-то – месяц «сродный» – мог бы быть чуть помягче.

Ведь Юг же…

И может, заметив, что человек переживает не лучшие для него минуты, грач вдруг убрал свою ерошность, даже, кажется, встрепенулся. И почти победоносно крикнул.

Словно отдал какой-то приказ.

А, может, так оно и было.

Ибо в тот же момент ветер внезапно угомонился. А потом и совсем стих.

И где-то в кустах, сперва только взвозившись, а потом подала и голос синица.

Словно полосатый шлагбаум, протянула свой полет сорока.

И именно сорока потянула за собой строчку за строчкой, чтобы восстал и еще один нечаянный поэтический образ:

Когда приподнимаясь над Вселенной,
Мой разум вдруг нечаянно поймет,
Что все на свете заряжает тленьем
Отчаянный какой-то идиот.
Понять какой не может без подсказки,
Что мир не просто вечная лохань.
Та, перед которой с бабкой дед из сказки
Искали правды золотую грань.
Что все на самом деле зло и тонко,
И в неизвестности растворно,
Как чачи озорная самогонка,
Так выдержкой томленое вино.

Он откинул башлык и пошел вон из парка. Который – к тому же – заворожено молчал.

20

«Если ваше сиятельство соблаговолит мне, Громославу Тихоне, уделить самый мизерный отрезок жизни…»

Он остановил скрип пера, поскольку ужаснулся, так как действительно должен отнять у гения не столько его, явно недосужее время, но похитить ту часть жизни, которая, вообще-то, принадлежит вечности.

Значит, намек на это более, чем неуместен.

А что уместно?

Остаться в полном безвестии? Ведь говорят, что секретарь Толстого Чертов или Чертков, записывает каждого посетителя, с которым соблаговолит беседовать Лев Николаевич.

И Громослав никогда не признается, что не очень в восторге от творчества Толстого.

Но его прельщает слава Льва Николаевича.

Беспримерная и безукоризненная, даже какая-то фанатическая.

Толстого знают люди, которые не прочитали ни строчки из его творении, а то и вовсе необученные грамоте.

Один крестьянин ему сказал так:

– Вы облако видите?

Громослав угукнул.

– Оно на обуклеченную голову похоже.

Он поворотился в другую сторону.

– А вот видите, какая расхристанность?

На этот раз под указательный палец крестьянина попала туча.

– Так вот эта туча напоминает волохатость Толстого. Облако просквозит, и нет его. А туча дождичком опустится. Оплодородит землю.

Теперь Громослав на небо и смотрит глазами крестьянина. Говорит, завидев тучу:

– Плюет на нас Толстой или нет или только смотрит.

Он перечитал начало своей обращительной записки и, сгармонив ее, чёрез минуту порвал.

Решил идти без приглашения.

И чуть не столкнулся с Толстым в дверях.

– Ты ко мне? – спросил мимоходно, и, словно они были давным-давно знакомы, посетовал: – Не работается.

И, видимо догадавшись, что Громослав не понял, о чем именно идет речь, уточнил:

– Не пишется.

Тихоня кивнул.

– А вы тоже литератор? – неожиданно перешел Толстой на «вы».

– Я – созерцатель, – несколько велеречиво ответил Громослав.

– Ну тогда я тоже.

Только то, что повижу, записываю для себя, а выходит…

Он, оборвав себя, проворчал:

– Ну никак не дает гордыня вовремя включить скромность.

Уже через три или четыре квартала Тихоня понял, что в Хамовниках Толстого знают почти все.

Ему кланялись люди, почтенно поворачивали головы в его сторону лошади и, виляя хвостом, ластились собаки.

– Быть писателем – гнусное дело, – тем временем говорил Толстой. – Постоянно от тебя ждут чего-то необыкновенного.

– Ну это от великих писателей, – вставил Громослав. – А кто только «мур с мыром» сводит, вряд ли удостоится каких-либо ожиданий.

Толстой глянул на тихоню с интересом. И спросил:

– А откуда это ты такое словосочетание взял: «мур с мыром»?

19
{"b":"672274","o":1}