Литмир - Электронная Библиотека

Хотя он уже, кажется, привык к той славе, что лавиной обрушилась на него.

Сперва после «Мещан». А потом и той пьесы, которую он непритязательно назвал «На дне».

И вот нынче, под новый девятьсот четвертый, он зван на вечер, где будут Антон Павлович Чехов и Федор Иванович Шаляпин.

Сказка да и только.

И еще одна дата надвигается.

На этот раз сугубо чеховская.

И посвящена она четвертьвековому юбилею творческой деятельности Антона Павловича.

За окном делает пируэты метель.

Где-то далеко спотыкается о незнание слов песня.

Извозчики мельтешат в глазах.

Все куда-то торопятся.

Идет к финишу предновогодняя суета.

И вдруг он увидел его, не вошедшего в пьесу героя, который в свободное от чудачества время исполняет роль полового.

Он так и говорит:

– Работают в России – единицы. А все остальные исполняют роль.

– Вот, видите, – указал он на полицейского. – Что по-вашему он делает?

– Стоит на посту, – говорит Горький.

– Нет, – не соглашается половой, – репетирует встречу Нового года или купание в проруби на Крещение.

Алексей Максимович усмехнулся.

Очень похоже.

По жестам.

– А вон там та барынька, – указал он на праздношатающуюся женщину, – пытается исполнить роль уличной красавицы. К которой поклонники выстраиваются в очередь, чтобы зарегистрировать свое почтение.

Странный этот Евграф Евграфович, как зовут полового.

И постоянно нетрезвый.

И всегда при мнении, которое обескураживает.

– Антошке, – говорит он про Чехова, – лучше бы врачельней своей и заниматься. Не плодить скуку своими дохлыми рассказами.

Горькому хочется крикнуть: «Да много ты понимаешь в литературе!».

Но не кричится.

Что-то есть в полотере такое, что отпугивает категоричность.

– Да и его он величает на свой лад – Максим Горькович.

Странный это человек, но чем-то к себе притягивает, что-то в нем более чем искреннее, что ли, почти детское, открытое до самой последней степени открытости.

Когда-то, шляясь по тем местам, от которых несло клоакой, ему приходилось встречать людей, которые играли в таких вот чудаков, как Евграф Евграфович. Подделывались под его имидж.

А оригинал не только вел себя раскрепощенно, но еще и позволял демонстрировать застенчивость, от которой тоже становилось не по себе.

Но в оценках он крут.

Вернее, даже не крут, а категоричен.

И его совершенно не волнует, разделяет кто с ним его мнение или нет. Оно как бы существует для того, чтобы быть.

Как наступает, скажем, тот же день.

Или ночь.

И природе или Богу все равно, мило тебе это или нет.

Горький не заметил, когда в руках Евграфа Евграфовича появился томик рассказов Чехова.

И как он его начал, естественно, с пристрастием читать.

– Вот смотрите, – произнес он, – три начала: «Один учитель древнейших языков…», «Один умный, всеми уважаемый участковый…», еще через рассказ или два опять однородное с предыдущими числительное: «В одно прекрасное апрельское утро…». Ну и так далее.

В народе это называется «бодяга».

И напиши подобное кто-то другой, отложили бы, не читая.

А тут – гений…

Горькому было, так и хочется сказать горько.

Слово, и несладко от всей этой нелестности.

Хотя Евграф Евграфович был безусловно прав, что при??? составлении следовало бы учесть, что и такие могут повстречаться придирчивые читатели.

– А диалог у него каков, – продолжал разогревать свою антипатию к Чехову Евграф Евграфыч, – мухи со скуки подохнут.

И вдруг – из-за пазухи – выхватил какую-то вконец затрепанную книгу и начал читать:

– «Долго-долго погарала заря бледным румянцем. Неуловимый свет и неуловимый сумрак мешались над равниной хлебов».

Горький мучительно пытался вспомнить, чье это.

Ведь именно по этой причине Евграф Евграфович выдал этот отрывок.

И еще, чтобы огорошить, сравнением.

– Это – Бунин, – не стал томить Евграф Евграфыч.

Горький закивал.

– Одно «погорало» что стоит! – подхватил.

– Значит, тоже чувствуете, – продолжил Евграф Евграфыч. – Но почему не пишете так?

Он, наверно, все же чуть подсмутился, ибо поправился:

– Я имею ввиду, почему так не пишет Чегов, – так и назвал его через «г». – Что ему мешает быть не только понятным, но и ощущаемым?

Горький чуть подзамешкался с ответом на этот вопрос, и Евграф Евграфыч продолжил:

– Мне все время кажется, что сделав о себе заявку, писатели потом как бы опускают крылья. Лень им парить, раз набрали высоту. Потому иногда и падают камнем.

Горький уже давно заметил, что спорить на литературные темы неимоверно трудно. И не оттого, что противоборствующая сторона слишком горяча, там, где требуется холодный рассудок.

А еще и потому, что рядом плавает ощущение правоты, которую ты не хочешь признавать.

– И к графу у меня претензии не меньше, – заключил Евграф Евграфович и Горький понял, что тот имел ввиду Льва Николаевича Толстого. – Но у того тоже защитный жир славы такой, что не прошибешь.

Алексей??? хотел что-то сказать, но Евграфа Евграфыча рядом уже не было.

Видимо, он пошел доспаривать уже с самим собой.

Или с чаркой водки, которая, конечно, способна заменить любого собеседника не своей разговорчивостью, а значительным, каким-то потусторонним молчанием.

8

Слово «порядошновато» как-то само вошло в обиход Волошина.

Один раз так ответил купцу Поликарпу Нестеровичу и с тех пор стал лепить его куда надо и не надо.

Сегодня порядошновато он переспал.

И случилось это в городе Пальма на Балкарских островах.

За два дня до этого посетив в Севилье табачную фабрику, где якобы и работала знаменитая Кармен, которую обессмертил Мериме, покидав абрикосовые косточки с экзотического моста в бывшей столице Испании Толедо в воды реки Тахо, побывав в Барселоне у памятника Колумбу и карандашом – комично изобразив, как под зонтиками на ослах отправляются, может даже на некое свидание молодые девушки, Макс и оказался в Пальме, где, видимо все же под действием вина, так непростительно долго сегодня спал.

Под окном плакали чайки.

И хорошо, что плакали, потому как накануне они стонали.

И шторм был порядочный.

И на душе не очень-то спокойно.

А сегодня под окном штилевал полдень.

Море бирюзово поигрывало небольшим бризом.

И хотя он вполне выспался, но не хотелось вставать.

Неожиданно появилось желание начать вести дневник.

Вот с сегодняшнего дня. А может, даже часа.

– Лучше уж минуты! – рассмеялся Макс и отбросил простыню, который был не то что укрыт, а символически обернут.

Так древние художники показывают человеческое обнажение.

В номер гостиницы постучали.

Вошел юноша с подносом, на котором находились три персика.

– Какие будут указания? – спросил он, однако, по-русски.

Волошин попросил принести элементарного чая.

Без сахара.

Чайки смеялись.

Жизнь – простиралась.

Не только стремя себя куда-то вдаль, но и очерчивая некие объемы и даже загогулины.

Он долго думал, чего же причислить к загогулинам, да так и не придумал.

– Значит, загогулин не было, – сказал вслух.

В глазах – от моря – шли широкие пересветы.

Хотелось спать.

Путешествие его идет по плану.

Вернее, проистекает без всякого плана, но с какой-то определенной последовательностью.

Басит пароход.

Долго и деловито объясняются два араба на непонятном, видимо, для них обоих, языке.

Прошла сеньорита.

Платье цветастее букета, который она несет в руках.

А кастаньет-то он так и не услышал.

Равно как и серенад тоже.

Зато побывал на многих кладбищах.

Главная музыка человечества – там.

А как далека кажется Россия!

И тот же Московский университет, из которого его благополучно турнули.

И студенческие выступления, так и не натянувшие на стачку.

41
{"b":"672274","o":1}