Он больше эмоциональный.
А оттого почти никчемный.
Значит, и с Михой надо серьезно работать.
Сейчас – с Михой – они идут к одному его знакомому.
Кто он такой, Бочаридзе пока не говорит.
– На месте решишь, – отмахивается. Впереди двора живет собачье рычание.
Пока что без лая.
Но и на него на порог выходит женщина.
– Сергея нет, – ответила она раньше, чем ей задали вопрос, где находится искомый ими товарищ.
– Он же к тебе пошел, – добавляет женщина.
И Миха, кажется, даже с остервенением лупит себя кулаком по лбу:
– Совсем забыл, голова – два уха, что нынче сборы у нас.
– Да он же Верблюд, – сказал один из тех, к кому он подошел с листком, разрисованным на графы.
Хмыкнул и второй.
– Хи, за Осла ходатайствовать! Пусть предмет как следует изучит, а потом преподавать берется.
Ведь он с нами почему заигрывал? Да потому, что ничего не знал. Ни в чем не понимал и не смыслил.
Третий же вопросил:
– А чего это тебя надрало за Пентюха вступаться?
И вот теперь весь университет, что называется, кипел. Постоянно были разного рода собрания и все требовали присоединить свой голос к Всероссийской забастовке студентов.
Вернее, больше ее называли не «забастовка», а – «выступление».
Досье
Каменев (Розенфельд) Лев Борисович родился в 1883 г. в Москве. Окончил гимназию в Тифлисе вместе с будущими знаменитостями – поэтом и художником Д. Бурлюком – другом Маяковского и философом-богословом П. Флоренским. Во время обучения в Московском университете вступил в студенческий социал-демократический кружок. Член партии с 1901 г.
19
Они репетировали смерть.
От той, мгновенной, можно сказать, героической, с пылкими монологами и пафосным накидыванием на шею петли, до тихой, в затхлом застенке, неприлюдную, почти тайную, про такую русские поют: «И никто не узнает, где могилка моя».
Лучше всех мученичество принимал Камо.
У него это, можно сказать, получалось шикарно.
– Это картина былого! – восклицал он. – Но содрогнитесь, мои сверстники. Содрогнитесь и запомните мой образ. Потому что он будет вам являться во сне, чтобы в том, запредельном для сознания мире, сказать, что я умер за вас, за ваше счастье, за ваше будущее.
– Тебе только на сцене играть, – сказал Миха Цхакая. – Даже слезу вышибает.
Но угрюмо молчал Коба. Ибо помнил уже сказанное, уже увековеченное, уже прописанное для потомков.
И эту предсмертную речь произнес Александр Ульянов, старший брат Ленина, который был тогда моложе его теперешнего на добрый десяток лет.
Ленина в подпольном мире зовут «Старик», а Саша так и остался юнцом, шагнувшим с эшафота Шлиссельбургской крепости в бессмертие.
Кстати, кажется тот же Камо сказал, что в слове «бессмертие» больше фигурирует не «смерть», а «бес».
Так вот что сказал Александр Ульянов: «Среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько преданы своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свое дело. Таких людей нельзя запугать чем-нибудь!»
Где тот – показной – пафос?
Нет его.
Есть спокойная уверенность.
Коба незаметно свел ладони на своем горле.
Александру Ульянову был двадцать один год. Он, собственно, ровесник ему теперешнему.
И главное Александр видел, как сохраняется жизнь, как тому же Михаилу Новорусскому смертная казнь была заменена на пожизненную каторгу.
На право жить и дышать.
Слышать птиц.
Видеть белый свет.
Александр не принял за себя ходатайство.
Не впал в публичное раскаяние.
Он казнил себя сам.
Казнил, может быть, даже за тем, чтобы когда-то младший брат, подожженный не местью, а все тем же пожаром борьбы, произнес спокойно-рассудочное:
– Мы пойдем другим путем.
Сейчас Коба стоит между двух костров, как сказал прибывший в Тифлис отбывать ссылку, Михаил Калинин, – и не знает, какой огонь жжения горячей.
С одной стороны очень было бы здорово вот так – подняться, нет, взбежать на эшафот, и произнести, пусть не так красочно, как это получилось у Камо, но высказать полное презрение к смерти.
Но с другой…
Мотылек тоже погибает на огне.
И, наверное, во имя чего-то вещего.
Однако логика природы не воспринимает это, как подвиг.
Скорее, смерть мотылька – это несчастный случай.
Или что-то этом роде.
А смерть за идеалы революции должна быть, если ее проецировать на природу, никак не меньше коренного преобразования. Вторжения в запредел.
Смерть в застенке на их нынешнем сборище демонстрировал Александр Цулукидзе. И была она, естественно, беспафосной, сугубо будничной. Безустной. Почти безымянной. Как бы заключенной внутри организма, которому уже стало невмоготу противостоять исподтишка нагрянувшим болезням.
Я был не смел по части слов,
Я не был смел.
И потому писать стихов
Я не умел.
Но нынче строки мне пришли
В предсмертный час.
Чтобы знали люди всей земли,
Как я угас.
Это, по сценарию его последнего часа он прочтет, кем-то до него нацарапанное, и возгордится, как настоящий поэт. Что способен «глаголом жечь сердца людей». Что в его распоряжении будет «подлежащее» – возможность безымянно лежать под бугорком наспех набросанной на его прах равнодушной земли.
Но где-то товарищи, сойдясь вот так, как сегодня, на свое очередное собрание, вспомнят, каким он был неистовым борцом, но и так далее.
Интересно, что о нем скажет Володя Кецховели? Сейчас он равнодушно, почти не моргая, смотрит на огонь лампы.
Зиновий же Литвин – Седой, как всегда, всхохотнет.
Это у него фирменное.
Даже, кажется, услышав собственный смертный приговор, он почти жизнерадостно, усмехнется.
А вот Сергей Аллилуев воспримет его смерть не с показной, а даже с искренней болью.
Тем более, что у него совсем недавно родилась дочка.
Надежда…
Да, как всем сейчас из них не хватает надежды. В том числе и вот в таком, можно сказать, живом воплощении.
Наверное, если бы у него была дочь, то она, узнав о смерти родителя, сказала бы:
– Я горжусь, что он положил свою жизнь на алтарь свободы. Что в счастье будущих поколений есть и его безымянная толика.
Его дочь должна говорить красиво.
Иначе зачем так затхло умирать.
Михаил Калинин этой игры не принял:
– Товарищи! – сказал он. – Наступило время живой пропагандистской работы.
– Я с самого начала была против пустой надежды, – сказала Клавдия Коган.
– И я, – подпрягся к ней Владимир Родзевич.
– А кажется, все здорово получилось, – не согласился с ними еще один ссыльный Ипполит Франчески.
А Иван Лузин произнес:
– В любом случае разнообразие не помешает любому целеустремленному делу.
Иван любит слово «целеустремленный».
Хотя, правда, пользовался им к месту и не к месту.
Вот это как-то о стуле сказал:
– Где мой целеустремленный трон?
Но о нем, о Кобе, когда его избирали в состав первого Тифлисского комитета РСДРП, ленинско-искровского направления, определение «целенаправленный» прозвучало более чем кстати.
– Это все «Нина» на тебя сработала, – сказал Сергей Аллилуев, напомнив о подпольной типографии названной таким именем, которую, по существу, создал он, Иосиф Джугашвили, на полицейском свету давно утративший свое на настоящее имя и фамилию.
Правда, там его больше величают «Рябой». За те самые отметины, которые оставила в свое время оспа, вволю погулявшая по его еще не окрепшему организму.
Но это, наверно, и к лучшему.
Ибо взрослые от оспы, как известно, умирали.