Литмир - Электронная Библиотека

Тот как бы расположил себя в пространстве между Ясной Поляной под Тулой и Хамовниками в Москве.

Две тогда литературных личности будоражили его ум – Толстого и Чехова. Но коли Антон Павлович был более доступен, если так можно выразиться, по общему подиуму, то есть по сцене, то Лев Николаевич, хотя и тоже отдавший дань драматургии, конечно же, тяготел к тяжеловесной, почти неподъемной, прозе.

Еще одно обстоятельство его буквально шокировало.

Стоило Горькому только появиться в Москве, как ту же его обступали воспоминания, с нею связанные.

Причем порою заряженные той невкусностью, о которой лучше забыть.

Но чаще на память приходит что-то милое. Ну, например, как впервые – двадцатиоднолетним – побывал в Хомовническом доме Толстого. Льва Николаевича на тот раз не случилось. Но была его Софья Андреевна. И она показалась ему тогда эталоном супруги писателя. Видимо, гения должно окружать все гениальное.

Здесь же, в Москве, родилась у него идея кинуть себя в «хождение по Руси».

Дабы по-настоящему, со всеми вывихами и помарками бытия, увидеть жизнь народа, какого он на тот период считал угнетенным и забитым, но непокоренным и гордым.

Когда Волга под боком, она вроде и не Волга. Как что-то вблизи текущее и все. Словно олицетворение времени, которое движется неустанно, утекая в неведомое, которое, в конечном счете, предопределено тем, что бывает не венцом, а концом жизни.

Другое дело, когда по Волге – плыть. Быть хозяином этого движения. Совладельцем просторов, что открываются по берегам. И стремителем к той неизвестности, которая поджидает за каждой излучиной.

И он по Волге – как кто-то из плывущих с ним рядом сказал, – «сбегал вниз». Стремил себя туда, к Каспию, к; устью этого непоборимого русского величия, протекшего через столько всего загадочного, что душа замирала от воспоминаний.

Особенно ранил его память неистребимый Хазарский каганат.

А какова Астрахань! Со своим персональным кремлем. И, главное, везде некие напоминания, что здесь, до него, уже побывали великие люди.

В том же Дмитриевске, ныне Калыщине, замыслил соединить Волгу с Доном сам Петр Великий.

Хотя, ко всему царскому он не очень благоволит. А куда денешься от величия? Оно живет вопреки всему, что пытается его принизить или затмить.

Но, главное, он помнит то, о чем говорили тогда люди, которых, – и это тоже было одним из факторов безусловности, – им никогда не будут встречены.

Они тоже сплывут с лона его жизни.

Вот этот, видимо, чиновник, а может и мелкий купец, который говорит тяжеловатой, как причальный кнехт, даме:

– Университет только дает направление, куда идти. А дальше ты уже идешь сам. Зачастую – вслепую.

– Закон любого счастья – эгоизм, – кажется, не очень впопад, говорит дама.

– Много знать – это не говорит, что быть умнее всех, – снова речь заводит об образовании купчик. Наверное, на тот момент это беспокоит или занимает его более всего.

Он отвлекся на драку чаек, а когда снова – слухом – приник к этим двоим, на их месте уже стояли другие. Он – офицер. Она, по всему видно, курсистка.

– Быть на своем месте, – произносит курсистка, – удается не всем.

А офицер то ли ответил, то ли утвердил ранее сказанное такой фразой:

– Проблема бывает жива даже тогда, когда о ней забывают, что она есть.

А курсистка – как по писаному – продолжает изрекать разные складности:

– Достоинству трудно запретить быть таковым.

Офицер не успел ничего сказать, так как на его фуражку спикировала та сумасшедшая чайка, которая до этого затеяла драку со своем однолетницей.

Поэтому, а может, по какому другому случаю, но эти двое с борта куда-то удалились, и он засиротел, пока на нем не появился одиноко шляющийся молодой человек с тросточкой и в шляпе, надвинутой на брови.

– Самый распространенный вид сумасшествия, – обратился он, видимо, все же к нему, Пешкову, – это гонка за сногсшибательной модой.

Он выщелкнул из портсигара папиросу, с некоторым шиком возжег спичку и закурил:

– Или у молодого гения свое мнение?

Брови, видимо заиграв какую-то плясовую, привели в движение шляпу.

– Не оборачивайтесь на ушедших, – тем временем заназидал хлыщ, – их догонять самое неблагодарное дело.

И поскольку и на это Пешков ничего не ответил, молодой человек, буркнув: «Если нет пользы от собственного величия, то зачем она тебе нужна?», удалился вихляющей походкой.

А Алексей подумал, что мир не столько красочен и многогранен, но и одинотипен. Каждый старается доказать другому порой то, что ни имеет к ним обоим никакого, даже прикладного, отношения.

Долгое время Алексею потом, уже ставшему Максимом Горьким, хотелось хоть как-то реабилитировать себя в глазах Софьи Андреевны, наверняка воспринявшей его как романтического бродягу, уже познавшего вкус простой грубой жизни, и ощутившего не так просто сходящие с ладоней, от так называемой черной работы, мозолей.

Зачем ему тогда был нужен Толстой?

Трудно сказать.

Может быть затем, чтобы в Моздокской степи щегольнуть воспоминанием, что он за обеденным столом, хоть и в его отсутствии, но пил кофе.

Сейчас же на память пришло, как на том же Дону он воочию увидел женскую бесстыжесть, о которой столько слыхал.

Плыл он с двумя казачками через реку, и одна из них уж больно вызывающе выставила, как напоказ, свои порепанные подошвы.

И другая – чуть помоложе – укорила ее:

– Что же это ты нижняка смущаешь?

А они уже познакомились, и он сказал, что приходит с волжского средневерховья, с города Нижний Новгород Так вот старшая ответила порезче:

– Нижняк? Так пусть и смотрит, что у меня ниже грудей!

И заголилась по самое некуда.

Видел он в это странствие и кулачные бои и, только ночами, драки. И просто пьянки и басшабашные загулы. Единственное, что ему узреть не удалось – это какого-то слаженного общего труда. Словно он вовсе отсутствовал на земле. И один попутный странник разобъяснил ему:

– Человек для всего гож, да не на все горазд. Грех не даст ему встать выше Бога. А охота. Вот он и колобродит. И вольготит там, где надо кострыгить.

Непонятное сказал слово «кострыгить», но смысл его дошел без перевода и объяснения, поскольку рядом были вполне понятные слова, и речь шла о том, что не только знакомо, но и знамо.

Там же он, почти случайно поцеловал одну рыбачку, губы у которой, казалось, были такими же жесткими, как пятки у бесстыжей казачки.

22

Она поцикнула на него, но не уняла, и кобелек, несколько дней как приблудившийся к обсерватории, снова принимался грызть ее башмак. Кэкэ – глазами – поискала, чем бы его огреть. Потом это же сделала на ощупь.

И тут наткнулась на острый, почти жалящий предмет. Это была некая стальная заточка.

– Что это? – спросила она сына, пишущего за столом.

– Гвоздодер, – ответил он, не поднимая головы. – Ящики вскрывать.

Она не спросила, какие именно ящики, но, увидев в этом что-то похожее на оружие, потаясь, сунула его в свою котомку, чтобы вынести и где-нибудь зарыть.

У нее была мания все то, что она считала никчемным или опасным, зарывать.

Разговор с сыном явно не получался.

С тех пор, как она узнала, что он покинул семинарию, у нее пошли тревожные дни.

И начались они с посещения ее подругой Ханой Мошашвили.

Вошла та и – с порога – произнесла:

– Все, Кэкэ, нет больше у тебя ангела, есть демон нестройства!

И она рассказал, что в Тифлисе побывал Силован и сказал, что видел там некоторых семинаристов из Гори и спросил у них, как себя чувствует Сосо.

Так они ему сказали, что тот давно уже не учится, а работает на каком-то месте, откуда ведут наблюдение за погодой и звездами.

Но если бы только это.

Говорили, что он организует всякого рода сборища, на которых – грех сказать – призывает не верить в Бога.

Ушла соседка и Кэкэ встретила водовоза Салакаури, рассудив, что со многими тот мудрыми людьми общается, потому спросила:

21
{"b":"672274","o":1}