– Троцкий прервал чтение.
Он уже привык прикладывать свою биографию к вновь открытым обстоятельствам.
Кем же является он в «когорте тех, кому под тридцать»?
Да, такой именно критерий запустил гулять по своему письму Боязник.
Конечно, начитавшись Маркса и почти ничего у него не поняв, Троцкий уразумел главное: нужно как можно больше и, по возможности, красочно, говорить.
Тогда о тебе уважительно скажут: «Оратор».
Тут нельзя путать с низменным «оратай».
Пахать – это не его стезя.
А потом он уже пострадавшая за идею сторона. Тюрьма и ссылка – это высший сейчас политический зачет.
Конечно, потребуется принципность – очень нелюбимое Троцким проявление характера. Но и тут можно правдиво притворится.
Ибо опыт кое-какой более чем имеется.
Однако, что же дальше пишет Боязник?
«Меня часто посещает одна крамольная мысль: а нужно ли народу жить лучше, нежели он живет в настоящее время?
Ведь призыв к несбыточному – есть препарация сказки.
Ибо рано или поздно поймется истина, которая ужаснет: русский народ не способен сделать себя счастливым.
И не оттого, что не знает, что это такое, а потому что за идею может только платить соплями, нюнясь перед кем-то, как ему тяжело.
А чтобы – с помощью хотя бы зачатков ума – помочь себе в этом, как правило, не идет и речи.
А вы же с вашим пресловутым Марксом хотите скрестить косу с серпом, чтобы получить гребенку для расчесывания волос в интимных местах. Истинный друг для народа тот, кто идет с кнутом, чтобы им выбивать дурь будущего счастливца.
Враг же несет пряник.
Решето пряников.
– Ешь, дорогой! А время потерпит. И борона не усохнет. И плуг – не зуб – из борозды не выпадет».
Сжевал прянцы, а поля-то остались пустыми.
Нет, дорогой Владимир Ильич!
Если ногти по локоть не обрезали, то и за ножницы нечего браться». Троцкий опять остановил чтение.
Его ело удивление: какое несоответствие являл этот человек по отношению к тому, кем казался и кем на самом деле был.
Это же артист всех времен и народов!
И в пору, когда он над этим размышлял, к его столику, – а он читал письмо в кафе, – подошла женщина.
– Я – графиня Мелик-Пашаева – сказала она.
Троцкий преклонил голову.
Ее глаза требовательно смотрели ему прямо в лицо.
– Кажется, вы читаете письмо, адресованное не вам?
– Удивлен вашей проницательностью.
– Тогда верните его адресату, – голос чуть срывист, но приятен.
– Если у вас мужское имя-отчество, то пожалуйста!
И он показал ей начало письма.
Графиня зарыла лицо в ладони.
– И тут обман! – простонала. Посидев немного, она попросила:
Закажите мне водки.
И уточнила:
– Русской.
Она выпила залпом.
Леончик, – сказала, был странным человеком.
Но не таким, чтобы презирать его за это.
Так Троцкий узнал, что имя Боязника – Леонтий.
Или, может, Леон, как принято называть у иудеев.
– Он был зашорено-умным, – продолжила графиня. – И видел впереди только одно.
– Что же? – осторожно спросил Троцкий, боясь, что его предположения окажутся неверными.
Но они – совпали.
– Смерть! – ответила графиня. – В ней видел он отраду бытия.
«Умереть, значит заслужить этого», – любил он говорить.
– Но ведь… – начал было Троцкий.
– Знаю! – замахала руками графиня. – Это было чудачество, которое он решил оставить на память всем.
– Кроме меня, – подчеркнуто уточнила она.
Следующую порцию водки она заказала себе сама.
Он предсказал массу событий, которые – с поразительной последовательностью – произошли.
Графиня на мгновение умолкла, потом шепотом заговорила вновь:
– Он считал, что предельным возрастом людей должно быть тридцатилетье. Если за две продуктивные пятилетки индивид не был способен себя проявить, нечего тогда быть балластом общества.
– Так ему было тридцать? – догадливо вопросил Троцкий.
– Да. И – ни днем больше.
Он погиб в день своего рождения.
Как он считал, – через паузу произнесла она, – так ничего и не сделав. Троцкий задумался.
У него шла к исходу первая, как определил Леонтий, «продуктивная пятилетка».
Но он тоже покамест ничего не сделал.
И перспектив у него на это никаких не предвидится.
– Вы не знаете, кто этот Владимир Ильич? – спросила графиня.
И он чуть не воскликнул:
«Ну, конечно же, Ленин!»
Но вовремя себя остановил, по касательной подумав: а где они могли встретиться и так въедливо вломиться в полемику друг с другом.
– А ведь я ожидала, – упавшим, словно срезанным с некой верхотуры, голосом, сказала графиня, – что предсмертное письмо его будет обращено ко мне.
Ведь мы были с ним друзьями.
Она поднялась и двинулась прочь.
Но от порога вернулась и попросила:
– Отдайте мне это письмо!
И добавила:
– Ведь оно вам ни к чему.
И, прежде чем он успел возразить, выхватила его из его рук и поспешно удалилась, оставив воспоминанием о себе нежный привкус дорогих духов.
11
Блок капризно изучал Тихоню, словно его представили ему на экспертизу, оторвав от других более приятных дел.
– И что вам от меня надо? – спросил он.
– Решительно ничего, – ответил тот.
Давайте разделим эти понятия, – Блок чуть подоживился: «Решительно» и «Ничего».
Его сбила с нравоучения громадная, какой-то особой породы, муха.
Вблизи она была серой, а как чуть отдаляясь, казалась черной.
Блок свернул в трубочку газету и – с нею наперевес принялся гоняться за мухой.
Преимущественно с нулевым успехом.
И уже через минуту его стала донимать одышка.
– Ну все равно никуда ты не уйдешь! – пригрозил он мухе. – В смысле не улетишь.
И в это время муха легкомысленно села вблизи Тихони, который, сделав совком ладонь, и изловил ее.
– Подождите! – вскричал Блок, поняв, что муха оказалась у Громогласа в кулаке. – Дайте я послушаю, как она жалобится.
Но муха не издавала ни звука.
– Да ее там просто нет! – вскричал он!
– Нет, есть, – зачем-то заспорил Тихоня.
– Если бы была, она бы зычела.
Есть такое слово «зычить».
Громоглас не ответил.
Он в самом деле не чувствовал, чтобы муха щекотала ладонь.
И потому разнял кулак.
Муха полоумно кинулась к потолку и там стала нарезать обезумелые круги. Потом она, почти вертикально спикировав, села на стол Блока и он, коротко замахнувшись, убил ее без хлопот.
Он положил ее на чистый лист бумаги, взял лупу и стал поученому рассматривать.
– Знаете, – сказал, – у нее мохнатое брюшко.
Вот взгляните.
Тихоня глянул.
Брюшко у мухи было отполированно гладким. Даже блестело.
И тут он вдруг понял, что великие все видят совсем по-другому, чем все прочие нормально-смертные.
– Так на чем мы остановились? – спросил Блок и вдруг предложил: – А давайте чай пить.
И достал бутылку водки.
После первой он сказал:
– Когда я выпью, то меня совершенно не тянет на чтение стихов.
Он отложил свой сборник, видимо считая, что гость захочет услышать его авторскую заунывность, свойственную почти всем поэтам, при чтении собственных стихов.
– А слушать вас в подпитии любите? – спросил Громоглас.
– Как прелестно сказано! – воскликнул Блок. – «В подпитии!».
И он пододвинул рюмку Тихоне:
– Не делайте из меня смертника-одиночку.
Громоглас пригубил.
– А вы тоже пишете стихи? – спросил Блок Громогласа.
– К сожалению, нет. Но я…
– А чем же вы занимаетесь?
Это было сказано так, словно кроме поэзии в мире не существовало никаких увлечений и вообще дел.
– Но я читаю стихи других.
– Оч интересно! – воскликнул Блок. – И подпадаю ли я под Ваш, надеюсь, изысканный вкус?
– Не знаю, – простовато ответил Тихоня.
– Я бьюсь, как муха в паутине! Вы читаете стихи авторов, которых не хотите знать?