Наверное, так оно и есть.
Хоть мать очень хотела видеть его священником.
Иной раз ему даже казалось только затем, чтобы отмолить ее грехи.
Или единственный ее грех.
Который касался его пришествия в мир.
Ведь столько было толков.
Поскольку божественная книга ему была подсунута прилюдно, потому промолчать об этом означало проглотить шершавую пилюлю без воды.
Поэтому он сказал вовсеуслышанье.
– Вот тут ко мне под бок книга попала, призывающая молиться кому надо.
Вокруг встрепенулась буря эмоций – от недоумения до любопытства.
– Поэтому я призываю тех, кто еще не сделал выбор, молиться на меня.
Всхохот сломал установившуюся было тишину.
– А грехи все простишь? – спросила какая-то незнакомая девка.
– Их мы положили на телегу, которые поволокут праведники.
И опять все засмеялись.
И, как покажет время, почти зря.
7
Кутаис был городом полусонного бдения.
И единственное место, где не только теплилась, но и бурлила жизнь, была тюрьма.
Нет, там не проходили вечера с бальными танцами, не учинялись концерты и спевки.
Но в тюрьме постоянно что-то происходило.
И это «что-то» костью в горле стояло у начальства, как тюрьмы, так и города.
Поэтому ориентир был направлен на свирепость и вообще на такие утеснения, от которых человек перестает чувствовать себя таковым.
И так было до той поры, пока там не появился Коба.
Появился, наверное, сказано слишком уж победоносно.
Скорее, сюда он был препровожден при усиленной охране и всяких предосторожностях.
Этапируемым его жандармам так и было сказано:
– Имейте ввиду, что он склонен к побегу.
Но Коба никуда не думал бежать.
И не потому, то ему вольготно жилось в тюрьме. А оттого, что здраво рассудил – этой дорогой он должен пройти. Испытать все то, что падало на долю остальных, чтобы когда-то в биографии с гордостью заявить, что он не был баловнем удачи. Что и в его жизни случались не очень сладкие минуты.
Потому в Кутаис Коба прибыл без особых приключений.
Приключения начались уже там, в тюрьме.
Сперва он сказал одному заключенному, который пытался паханить над остальным арестанским людом:
– Ты знаешь, чем совестливость отличается от стыдливости.
Претендент на паханство произнес:
– А мне один хрен. Я любого, кто рыдает, натяну на фефер.
И вдруг рухнул к ногам Кобы.
Причем, Коба к нему не притронулся.
Это дал самозванцу по шее кто-то из тех, кто уже натерпелся от него за время отсидки. А Коба как бы показал, как не надо бояться липового «духаря».
И несостоявшийся пахан кинулся барабанить в дверь, умоляя, чтобы его перевели в другую камеру.
– Ну что, – сказал Коба, – начало положено.
– Чему? – спросил тот, кто врезал самозванцу.
– Концерту на ложках и топорах.
Тогда никто не понял о чем, собственно, шла речь.
А переспрашивать не стали, поняв, что в свое время узнают все в полном объеме.
От Батумской Кутаисская тюрьма отличалась тем, что тут, помимо скотского обращения, были и скотские условия.
Достаточно сказать, что в камерах не было элементарных нар, и заключенным приходилось спать прямо на цементном полу.
К тому же, сидельцы понятия не имели, что такое баня.
Один из надзирателей так и сказал:
– Вы – гниды, вам вши не страшны.
Сам же он напоминал упившегося кровью клопа – так был жирен.
– Итак, – сказал Коба как-то перед вечерней прогулкой, – сперва нам надо установить, поддержат ли нас те, кто сидит не с нами?
А он на тот момент уже рассказал о требованиях, с которыми заключенные должны обратиться к начальству.
– Конечно! – раздалось сразу несколько голосов. – Ведь за всех стараемся.
– Радует, что вы это понимаете, – произнес Коба.
И в тот же вечер по тюрьме пополз клич – двадцать восьмого июля устроить тот самый «концерт».
Первое, что Кобу по-настоящему воодушевило – в тюрьме не нашлось ни одного малодушного, кто бы заранее выдал их планы и, может, даже расстроил.
А вот в камере сверчок изнурял слух.
И никто не мог найти, откуда он вел свою надтреснутую трель, проклятый.
То в одном углу камеры пиликает.
То – в другом.
– А может, их тут несколько, – высказал предположение только что пришедший к ним пожилой грузин, который – без смеха – заявил, что знает слово, после которого даже блохи не кусают.
Насчет блох не успели проверить.
А вот со сверчком Гоги, как звали старика, справиться явно не мог. В камеру сперва нагнеталась, а потом стала настаиваться духота.
А всем необходимо было выспаться, чтобы завтра, когда наступит час «концерта», не выглядеть вареными.
И все же сверчок нашелся.
Первым и, видимо, единственным, его увидел Коба.
Только на самом рассвете.
Сверчок сидел у него на левом колене и, кажется, делал утреннюю зарядку.
И Кобе стало жалко его убивать.
Тем более, беззащитного.
Растратившего свою энергию на то, чтобы досаждать им.
Он приблизил к себе колено и протянул руку.
Сверчок доверчиво перелез на ладонь.
– Ну что ж, – сказал шепотом Коба, – пожелай нам удачи!
Эта какофония, кажется, отрезвила пьяно было уснувшие притюремные деревья.
Голуби и вороны вперемешку с галками, ошалело летели неведомо куда. Истошно заорал где-то рядом ишак.
– Вот так придет конец света, – крикнул тот, кто в свое время бузнул несостоявшегося пахана.
Кстати, он тоже, где-то, видимо, барабанил в железную дверь. Ибо раз начальство не прознало про эту акцию, значит, осведомы и стукачи поджали хвост.
От знойной дремы проснулся и весь Кутаис.
– Что это? – спрашивали грузины друг друга.
И шли на звуки.
Вскорости возле тюрьмы собралась громадная толпа.
– Минуту тишины, – объявил Коба.
И «концерт» прекратился.
Ровно на минуту.
И когда стало понятно, что администрация тюрьмы еще не созрела для переговоров, возобновился снова.
На этот раз, надрывая голоса, надзиратели орали, что приехали и губернатор, и прокурор, и разные полицейские чины.
Условия бунта были приняты немедленно.
Даже – прилюдно – прокурор посетовал:
– Почему мне о таких безобразиях не донесли?
Начальник тюрьмы насколько мог съежился, как бы ожидая, что немедленно получит по шее.
А вечером, когда все – распаренные – возвратились после бани и обнаружили, что в камере пахнет тесом и стоят, аккуратно сработанные, нары, все обрадовались и вновь услышали сверчка.
Только сейчас, казалось, его пение было торжественным. Почти победоносным.
А когда стемнело, Коба сказал:
– Ну что ж, давайте прощаться.
– А ты что, сквозь стены пройдешь? – спросил кто-то.
– Нет! – ответил он. – Через дверь и по прежней дороге, чтобы оказаться по знакомому адресу.
И действительно, на второй день его опять вернули в Батум.
8
Арзамас, Арзамас,
Остановка на час.
А тоска, как всегда,
На года.
Это написано белой краской на фанерном щите, который почему-то брошен под ноги, в грязь.
Но люди обходят это «художество», чтобы не замарать.
Хотя чей-то калош все же отпечатался посередине текста, слив в неразборчивость несколько букв.
Горький тоже осторожно обошел этот щит, попутно подумав, что вот так оно, народное творчество, втаптывается в грязь.
Внезапно на щит села ворона.
Раз долбанула его своим равнодушным клювом, второй. И «го» в последней строке оказалось склеванным.
Осталось только «да».
– Да-а! – протянул Горький и двинулся дальше, неведомо куда, обживая место своей, конечно, не очень строгой ссылки.
Жизнь под надзором полиции напоминает существование в аквариуме.