И именно об этом напишет он в своем дневнике в первую очередь.
Но для этого надо дожить до конца дня. Вернее, выпутаться из паутины видения, которое никак не хочет его отпускать.
Вернее, оно как бы прошло, даже сгинуло. Бесо исчез и смылся образ его заспинья, если так можно выразиться, то есть всего того, что творилось как бы на втором плане.
Где, кажется, виделись следы на песке, оставленные тем множеством, что шествовало за Христом по пустыне с единственной, как всем казалось, целью, чтобы придти к оазису, к какой-то прохладе, да и к обильной еде и питию тоже.
Но для этого надо было пройти через изнурение, которое лишит тех привычек, какие укоренились в каждом, чтобы быть генетически переданными тем, кто придет после и станет таким же ожидаемым, как всё, что было до него.
Вот почему следует то всё, что было прежде, забыть?
И он вдруг вспоминает то, что, кажется, не связано с тем, о чем сейчас так просто думается. Две фразы из Библии возникают в памяти сами по себе. «Израиль живет безопасно, один…». Это – из Второзакония. И омывается вполне конкретным смыслом. Если бы в Экклезиасте не звучало несколько другое: «Горе тому, кто одинок, когда спотыкается». А вот хасидический раввин Брацлав Нахман, который жил сто лет назад, сказал: «Одиночество – высшая ступень, ведущая к Богу».
И Коба не перестает удивляться, что иудаизм в свое время так и не стал всеобщим вероучением, хотя и предлагал шестьсот тринадцать предписаний и ни одной догмы.
Это вычитал он еще у одного, на сей раз немецкого, раввина Самсона Хирша.
Коба никогда не думал, что так глубока чужая мудрость.
И именно благодаря ей сам вдруг ощущаешь себя далеко не легковесной личностью. Это он понял чуть раньше, чем прочитал у некого Адлера, что последний антисемит сгинет вместе с последним евреем.
Но одно он может сказать теперь определенно: это евреи развили в нем интерес к чтению. Именно в Коране он прочел: «Евреи – народ Книги». И тогда подумал: а почему, собственно, те же грузины должны быть народом гор или бурных рек? И вдруг напал на сетования Иова в Библии: «О, если бы записаны были слова мои, если бы в книге они были начертаны».
И простые люди стремятся описать ту жизнь, которая не столько их прославляет, а даже, кажется, облагораживает. Недаром тот же Брацлав Нахман как-то изрек: «Тот, кто способен написать книгу, но не пишет – подобен тому, кто теряет сына».
Коба, наконец, выпростал себя из наваждения, а потом и полусонья, в котором пребывал. Теперь он слышал, что за стеной шабаршил ветер. Что где-то далеко некий голос гонял по сонной улице рулады, видимо, пьяного предела. И хрипота то и дело перехватывала его горло. Пахло жареной накануне рыбой.
Он свернул цигарку, обильно выслюнил шов, который не хотел склеиваться, почти втянул в себя свет лампы, от которой вознамерился прикурить.
Что-то еще то и дело пульсировало в его душе, как бы выявляя необходимые импульсы, которые будут посланы в разные направления души, сердца, разума, а может даже и судьбы.
Душно вспомнился случай с женой Сергея Аллилуева Ольгой.
Вцепилась она ему в горло своими губами в темном коридоре, словно присосалась, чтобы пустить яд.
Он отшвырнул ее от себя. А она снова и, главное, молча, грызанула ему локоть.
– Нельзя доводить до такого состояния женщину! – прошептала страстно и отрешенно.
Коба, конечно, мог бы поверить в порыв Ольги Евгеньевны по той причине, что Сергей Яковлевич как-то равнодушно следил за ее многочисленными любовными похождениями.
Но все дело в том, что буквально накануне, она вот так же всосалась в горло приехавшему в Тифлис профессиональному революционеру Виктору Константиновичу Курнатовскому, и тоже шептала, что не может устоять перед его чарующей мужской привлекательностью.
Курнатовский был на добрый десяток лет старше Кобы. И, если так можно квалифицировать, развитее, что ли, ибо являлся инженером-химиком. Потому он рассказал Джугашвили, кто такой Владимир Ильич, брат того самого Дмитрия Ульянова, который принял мученическую смерть во имя революционной идеи.
Поэтому тут ревность была как бы обратного порядка. Кобе казалось, что Курнатовский как личность настолько высок, что женщина для него не должна быть обузой, убивающей идею.
А Ольга Евгеньевна буквально не находила себе места.
– Это новый век ее так понуждает, – сказала соседская старушка, плоть которой давно уже оттухла всякими желаниями.
О Владимире Ульянове Виктор Константинович сказал только одно:
– Он выше всех, кого я когда-либо знал. Хотя роста, прямо сказать, не богатырского. Впервые я видел, как ум проламывает темноту беспросветности, в которой мы живем.
Коба никогда не говорил с Сергеем Яковлевичем о его жене, считал, что это не очень уж удобно. Но постоянно чувствовал нарастание какой-то неведомой власти, которая угнетала мужское достоинство не только Аллилуева. Приходящие в революцию женщины привносили с собой что-то сугубо отвратное, не ложащееся в лоно борьбы, как уместился бы туда меч или сабля.
Еще одно ему бросилось в глаза. Почти все женщины, которых он уже успел перевидеть в рядах борцов за свободу, были иудейками. Да и сама Ольга Евгеньевна явно из того же самого племени, хотя всем рассказывает, что мать ее, Магдалина Айхгольц, немка-протестантка, а отец полнокровный хохол.
Насчет отца, конечно, сомнений можно не затевать. Его фамилия Федоренко. Она как бы сама говорит за себя.
Ольга как-то сказала Кобе, что ее – это в четырнадцать-то лет – позвала романтика.
И – куда!
В слесарню железнодорожных мастерских, где в ту пору работал Сергей Аллилуев.
И не богатство ее привлекло вовсе. У «человека металла», как она о нем говорила, «кроме молотка и зубила, судьба ничего не отрядила».
И тем не менее, такой вот брак состоялся.
И еще одно удивление все это порождает. Ольга оставила дом, в котором кусок хлеба никогда не был последним, потому как отец значился знаменитым каретником. И были ею брошены, если посудить по совести, – поскольку она была в семье старшей – еще восемь братьев и сестер.
Кобе казалось, что за ним могла пойти такая или подобная ей женщина по той причине, что он все же Избранный. А кто такой Аллилуев? Обыкновенный слесарь. Без каких-либо особых талантов.
Теперь-то она, конечно, все поняла. И, может, поэтому всасывается посторонним мужчинам в горло.
Где-то рядом взмяукал кот и сбил Кобу с размышления об Аллилуевых. Он стал думать о своих товарищах, с которыми теперь свел не только дружбу, но и судьбу.
Ну, в первую очередь, впечатляет Ной Николаевич Жордания. И даже не тем, что происходит из дворян и это ему первому – с нажженными идеям глазами – Сосо Джугашвили сказал:
– Мне можно быть с вами откровенным?
Жордания картинно опустил ресницы.
И Джугашвили продолжал:
– Я знаю, что вы кончили ту семинарию, в которой я учусь.
На сей раз ответом ему был кивок бородой.
Сейчас же Ной Жордания редактировал газету «Квали», что в переводе на русский язык звучит – «Борозда».
– Ты хочешь с нами сотрудничать? – спросил редактор, имея ввиду, конечно же, газету.
– Но в первую очередь, – боднул головой Сосо, – я хочу вести революционную работу среди рабочих. И для этого…
– Что? – подрезал его речь вопросом Жордания.
– Я готов бросить семинарию.
Жордания менее всего понятен Кобе. И не потому, что он себе на уме. Ной Николаевич, если так можно квалифицировать, не из тех циркачей, которые на канате пляшут лезгинку.
Он продуман и просчитан какой-то неведомой силой, которая не дает ему возможности стать безоглядным.
Михаил Григорьевич или, как его еще зовут, Миха Цхакая, не просто тот, кто был организатором «Мессами-Даси», но и являлся другом самого Фридриха Энгельса. И это ему принадлежит, как все в ту пору посчитали, крамольная фраза:
– Энгельс значительней Маркса хотя бы потому, что практик. А теория без практики, как известно, мертва.