Третий вид друзей можно сравнить с условно съедобными грибами. Эти дружат с тобой тогда, когда ты успешен или чем-то знаменит.
Выкинешь – не важно какой, – но фортель, и они тут как тут.
По-собачьи преданно смотрят в глаза. Особенно любят, когда он говорит. Или читает вслух. Не важно что.
Коба, понимая истинное значение всех, как-то ровно видит себя со всеми категориями друзей.
Но предпочтение, естественно, отдает первой из них.
И не потому, что они уж особо преданы и надежны. А что с ними интересно. А это, прямо скажем, очень важно во все времена.
– Ну как там? – спросил Камо, имея ввиду Гори.
– В смысле социального положения, – чуть отойдя от удивления, сказал Камо, – все стоит на прежнем месте.
Он еще думал, что их подслушивают.
– Психологическая же основа… – он чуть понизил голос: – «Тит, в глазах которого презрен отверженный…».
И Коба понял, что последняя фраза это ни что иное, как часть псалмы четырнадцатого, совершенного в изречении Давида. И что за этой цитатой стоит банальное: его ищут и в Гори. И, наверное, побывали у матери. И та теперь дрожит за его судьбу.
И, конечно, сейчас весь резон двинуться именно туда, в Гори. С одной стороны, успокоить мать, даже сделав ее своей соучастницей, с другой…
Тут очень заметны границы интеллигентности на фоне, в общем-то, хулиганской атмосферы.
Коба взглянул на своего друга.
Он уже добродушно освоился с тем, что диктовала неизбежность. И – улыбался. Одновременно как бы смеясь над своей одеждой.
Коба же носил обычно то, что подчеркивало, можно сказать, повышенную жалость к себе.
Как кто-то когда-то сказал, что Коба, а тогда еще Сосо, выпечаливал все вокруг. Даже трава, кажется, чахла, по которой только что проходила его стопа.
Но именно эта одежда делала его свойским, можно сказать, в любых обстоятельствах по банальной причине.
Оказавшись среди не в меру прилично одетой публики, он неотразимо острил, и печать пренебрежения медленно отходила на второй план.
Хохотно встретив его в затрапезье, те, кто одевались попроще, считали, что он хочет чуть опуститься ниже их, чтобы ни у кого язык не повернулся просить взаймы.
Ну а у «латников», как он звал тех, кто щеголял в залатанной одежде, были с ним, как сказал какой-то уличный дедок, «полюбительские отношения».
– Трудно осмыслить события, которых не было, – сказал Камо, и Коба понял, что кто-то посторонний пристроил ухо к их разговору.
– А я люблю смотреть, как пасутся кони, – опять же вроде бы никудышниной ответил, а скорее, констатировал Коба.
И вдруг Камо зашептал:
– Только честно. Ты чувствуешь свое предназначение?
И Коба положил ладонь ему на плечо:
– Пойдем, – сказал.
И они медленно покинули рынок.
Мать ахнула, но отстранилась от двери. Пропустила в дом.
– Что с тобой, сынок? – спросила.
Коба подошел к кувшину с водой, высоко воздев его над головой – пил.
– Меня будут искать, – сказал.
– Кто? – спросила Кэкэ.
– Все, – ответил он.
И мягко, как бы чувствуя себя на миг, но в безопасности, прошелся по комнате.
– Я уйду в пещеры, – сказал он.
– Но там… – было завозражала мать.
– Амирхан мне поможет, – перебил ее сын.
И он ушел. Но не в город духов.
Ему долго не открывали, все расспрашивали, кто он, да откуда, потом на пороге появился заспанный Юсиф.
– Ты? – удивленно отшатнулся он, увидев перед собой Кобу.
– Как видишь.
Пауза была длиннее Куры от истока до устья.
За это время успел выглянуть Мешкур.
И он удивился не меньше брата.
– Как ты тут оказался? – спросил.
– Почти как и ты – ногами вперед.
Затем на крыльце появился Акрам – последний из братьев Наибовых, и сказал неожиданное для всех:
– А я тебя ждал.
Они зашли в дом.
Кто-то из женщин уже принес вино.
– Как будет назваться революция, которую вы готовите? – уже после первого глотка спросил Юсиф.
– Социалистическая, – ответил Коба.
– Ну а после нее куда люди ринуться? – не унимался сапожник.
– К коммунизму, – был ответ Кобы.
– Значит, – резюмировал он, – подметок много износить придется. Поэтому моя профессия не учахнет.
– А бабы будут бабами при любой власти, – сказал Мешкур. – поэтому моя ювелиристика не пострадает.
Акрам же, долго не участвуя в разговоре, вдруг произнес:
– Все зовут меня Угрюмым Вором. Может, наконец, наступит для меня такое время, когда я развеселюсь.
Они попили вина, поболтали кто о чем, и – на заре – незаметно сопроводили Кобу к развалинам старого замка, к тому самому круглому камню, с которым, по легенде, забавляется, когда ему нечего делать, Амиран.
В полдень, неведомо какими путями узнав где он, мать принесла ему еду.
– Сынок! – сказала. – Покайся и покорись. Может, власти тебя простят и церковь не отлучит от своей обители.
Вот, сказывают…
– Мама! – остановил ее Коба. – Я не заслуживаю такого твоего сокрушения. Но вместе с тем я твой сын и тебе трудно пожелать мне чего-то иного, кроме добра. Поэтому самый важный для меня путь тут, который я сейчас выбрал.
Мать ударилась в слезы.
С ними и ушла.
Теперь до вечера.
Ибо даже отступники от веры или, как их зовут, изверцы, хотят есть.
Оставшись один, Коба нашел место поукромнее в одной из загогулин центральной пещеры, и обрел там позу Будды.
Успокоение долго не приходило.
– Я пришел к своим друзьям, – произнес он вслух, – и они не приняли меня.
И тут он был прав.
Но только, как говорится, отчасти. Потому как пришел не к друзьям, а к хорошим знакомым, то есть, к тем, с кем в свое время водился, если так можно это посчитать, на всякий случай.
Таковым был Самуил Хухашвили, которого все звали Жирняк.
Так вот Жирняк, завидев его, так растерялся, что Коба хохотнул ему в лицо:
– Да не с Того я Света, не бойся.
Тогда-то он направился прямиком к матери, еще не уверенный, что там его не ждали те, кого он избегал.
– Я пришел к своим врагам, – продолжил Коба молитвенный причит. – И враги раскрыли мне свои объятья.
Значит, часть негативной энергии я сбыл и начинается тотальная пора очищения.
Он вспомнил двух племянниц, той же Ханы Розу и Мардаса Нинель, проверяющего из Питера Мирунсина и Пану, ту самую, которая не дала ему остаться нецелованным.
Образы этих людей всплывали перед ним и гасли, как гаснут свечи, которым пламя пережимают не боящиеся огня пальцы.
Вот пошли какие-то складушки: «Сночевал не дома – не тобой мята в дому солома».
«Жутко подумать, что женка от тебя разны захажни сочинят. То есть, захаживает не туда, куда по чести надобно».
Потом попало в его сознание слово «распустилось», и он стал распускать его на некое, не совсем понятное прядево.
Потому и сказалось вроде бы и совсем некстати: «Распушка».
Непутевая дорога, которая ведет неведомо куда – тоже «распушка», тут уж от понятия распутничать.
Верба распустилась тоже…
А вот, почудилось, наступил тот вечер, который скупал у неба звезды. Только одна едва заярчит, он ее – раз и к себе в торбу.
Пустил в садок, что сочинен по руслу речной старицы, в куге-камышах там упрятал.
Отдышался от приневоленной работы.
И – опять же за бесценок – хвать еще одну звезду.
На этот раз, кажется, безымянную.
И вдруг – явился чей-то голос и изрек, что религия – это не заблуждение людей, фанатично верящих во что-то или в кого-то, а знания, которые в какое-то время народились из ничего, а может, наоборот, от чего-то, чтобы быть узнанным в более поздних цивилизациях.
Религиозные знания тем удивительны, что им никто не решается противостоять.
Потому – что противостоять можно действию, но не знаниям.
Поэтому следует заучивать те или иные явления и проявления развития общества.
Человеческое тело давно не представляет тайны для науки. А в бездну души даже заглянуть никто не удосужился.