Николаевский период вряд ли способствовал установлению новых форм взаимоотношений между армией и евреями России. Переосмысление места и роли армии появилось позже — с началом эпохи Великих реформ, когда передовая еврейская мысль призвала евреев отнестись к воинской повинности как к залогу будущего равноправия и когда сами военные впервые взглянули на еврейскую общину с общегражданских позиций. Характерно, что трансформация сознания оказалась глубокой и повсеместной: во вторую половину XIX в. даже самому традиционному из евреев служба в армии представлялась долгом перед отечеством, тогда как для прагматически мыслящего военного среднего уровня толерантное отношение к евреям оказалось sine qua non обстоятельством нормального армейского быта. Возможно, эта трансформация — отнюдь не окончательная и не необратимая — и объясняет тот факт, что армия не принимала никакого участия в еврейских погромах 1881–1884 гг.
В этой главе мы бегло коснулись проблемы рекрутских наборов с «общинной» точки зрения только для того, чтобы подчеркнуть: перед нами бездарное чиновничье администрирование и кагальное самоуправство, отражающие дореформенные отношения государственных и еврейских институций. Это — отдельная большая тема, достаточно освещенная в еврейской историографии. То, что евреи (как и поголовно население империи в дореформенную эпоху) не любили армию с ее двадцатипятилетней службой, — не великое открытие. Гораздо важнее понять, что после 1827 г. евреи оказались братьями по рекрутчине русскому крестьянству, несшему основное бремя воинской повинности. Кроме того, как мы увидим в дальнейшем, армия приблизила к евреям русскую историю, сделав их полноправными участниками русского исторического процесса. С другой стороны, для нас важнее посмотреть на происходящее в армии не общинными, но армейскими глазами. Перефразируя Хемингуэя, на вторую неделю службы различие между теми, кого взяли по рекрутской очереди, и теми, кого сцапали ловчики и обманом сдали в рекруты, бесследно исчезало. Для еврейского рекрута начиналась совершенно иная жизнь.
Глава II. ОБЩИНА В АРМИИ
Мои милые и дорогие папаша, Евочка и деточки!{182} Более восьми дней В[ам] не писал только потому, что нет что писать и теперь тоже ничего такого нового нет, я слава Богу здоров и даже поправился, но жизнь однообразное и скучное. Мы окружены часовыми, так что пойти куда-нибудь без разрешения и без сопровождения часового нельзя, понятно я подразумеваю пойти в город, а в лагерях мы ходим свободно куда угодно. Говорят, что на будущей неделе нас отправят в другое место, куда неизвестно, но письма которые получится нам переотправить, многих уже отправили, теперь нас разместили по баракам по национальностям, так что евреев отдельно, здесь нас евреев человек тысяча и мы здесь завели вполне еврейскую жизнь молимся три раза в день и я говорю «Кадиш», адрес пишите как я здесь пишу на обороте, но на те адреса тоже получится, я в Америку тоже посылаю писем, и я от Вас не имею пока никаких писем и я считаю уже минуты когда получу, другие пленные уже получили но я тоже наверно получу, сердечный привет семейство Щербаковых и всем родным и знакомым. Будьте здоровы. Целую вас, Ваш Захар{183}.
Это письмо Захар Радчик, русский солдат еврейского происхождения, послал своему отцу Залману в Екатеринослав из австрийского лагеря для военнопленных в самом начале Первой мировой войны. Письмо Радчика — любопытный документ. Из него ясно, что и Залман, и его семья органично ассимилировались в русскую культурную и языковую среду. Щербаковы, ближайшие друзья Радчиков, — единственные, о ком упомянуто в письме, — по всей видимости, семейство православное. Обиходным языком Радчиков был русский, не идиш. Обращаясь к своей жене, Залман Радчик называл ее русифицированным уменьшительно-ласкательным вариантом ее имени. Письмо Залмана написано на более-менее правильном русском языке, правда, не без ошибок и ляпсусов, восходящих к полузабытому идишу («я в Америку тоже посылаю писем»). В то же время Залман — типичный представитель традиционного еврейского мира. Он был счастлив оказаться среди соплеменников — еврейских солдат, взятых в плен на австрийском фронте. Военнопленный Первой мировой, Залман всерьез беспокоился о своем большом семействе. Он писал письма родным в Екатеринослав и даже в Америку. Вести «вполне еврейскую жизнь» означало для него ежедневно отправлять обряды иудейской религии, а не вести социалистическую пропаганду среди нижних чинов. Он считал своим долгом читать поминальную молитву (кадиш), вероятно, по покойной матери (ее имя в письме не упомянуто). Ассимиляция в русское общество и интеграция в армейскую среду не изменили важнейших этнических черт Радчика: он был и остался русским Моисеева закона, человеком двух культур, в равной степени ему принадлежащих.
Был ли Залман Радчик типичным «нижним чином еврейского происхождения» в русской армии — или же в большинстве случаев военная служба, эта повивальная бабка насильственной русификации, решительно отрезала пуповину, связующую еврейского солдата с традиционными общинными ценностями и еврейским прошлым? Чем отличался в этом смысле еврей, взятый по рекрутской сказке в солдаты на двадцать пять лет николаевской службы, от новобранца времен Великих реформ Александра II или кануна Русско-японской войны? Действительно ли армия, с ее невероятной грубостью и бытом, раз и навсегда выбивала из солдата-еврея его иудейский трепет — или же ему удалось отстоять самого себя как «человека общинного»? Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к анализу социокультурных обстоятельств, обступивших со всех сторон еврейского солдата.
«Обряды веры»
Возвратимся ко времени введения рекрутской повинности. Давление еврейских ходатаев второй половины 1820-х годов поставило русское военное чиновничество перед неожиданной проблемой: как обустроить евреев в армии? С точки зрения русских законов сделать солдата из еврея оказалось задачей не менее трудной, чем превратить его — двадцать лет спустя — в «полезного» подданного. Оба случая требовали известной законотворческой энергии, знания еврейских традиций и обрядов, а также исполнительного механизма, способного воплотить букву закона в жизнь. И хотя военная бюрократия далеко не всегда действовала последовательно, в целом она продемонстрировала очевидное желание создать своеобразную законодательную нишу для своего нового подчиненного, солдата из евреев.
Присутствие тысяч евреев в армии на всем протяжении XIX столетия отразилось в значительном числе распоряжений и законов, отмененных, подтвержденных либо оставшихся на бумаге. Несмотря на введенную в 1874 г. реформу, законодательная схема, разработанная николаевскими чиновниками для евреев, несущих военную службу, надолго утвердилась в военном законодательстве и более чем на полвека пережила николаевскую эпоху. Разумеется, нам не следует переоценивать эффективность русских военных законов, которые часто не сочетались с армейской действительностью, а то и вовсе противоречили ей. Во многих случаях законы либо не воспринимались военным командованием как нечто обязывающее, либо сами законодатели отдавали себе отчет в том, насколько сложно было воплотить их на практике. Глубокое противоречие между военным законодательством и армейским бытом характерно для всего периода прохождения евреями службы в русской армии.
С особой очевидностью это противоречие проявилось в том, как военная бюрократия отнеслась к самому больному вопросу: что делать с присутствием в армии немалого количества нехристей, решительно сопротивляющихся — в отличие от прочих рекрутов-нехристиан и язычников — переходу в православие и, как писали в ту эпоху, «упорствующих в своей вере». По свидетельству военной статистики, даже в годы крупных успехов миссионерской кампании процент крещеных евреев в рядах войск — в отличие от кантонистов — не превышал 1—З{184}. Число крещеных евреев было много меньше в полках, куда евреев набирали в зрелом возрасте, чем в кантонистских батальонах, куда их брали детьми. Русская военная бюрократия была вынуждена ex post facto выработать ряд особых уложений, которые узаконили бы присутствие в армии евреев-иноверцев; закон, милостиво снисходивший к религиозным нуждам еврейских солдат и дозволявший им отправлять обряды веры, призван был, по мысли николаевской бюрократии, свидетельствовать скорее о дарованной высочайшей милости, чем о свободном выборе самих еврейских рекрутов{185}.