Куприну недостаточно представить искусство всеобщим, народным и доступным: для полной цельности оно должно быть еще и всепобеждающим. Для этого Куприн и отправляет носителя концепции искусства на фронт — приобретать опыт бесстрашия. Эпизод Русско-японской войны занимает ничтожно малое место в повествовании, а военный опыт главного героя подчинен художественным целям, не имеющим ничего общего с осмыслением опыта еврейского солдата в русской армии. Тем не менее, несмотря на то что рассказ Куприна вряд ли может быть использован как исторический источник, в нем, едва ли не впервые в русской литературе, говорится о реальном опыте, приобретенном евреем в армии. Этот опыт оказывается важной характеристикой героя, провозвестника еврейской самообороны.
Память и стиль
В отличие от произведений художественной литературы, мемуары традиционно рассматриваются историками как важнейший первоисточник. Что с этой точки зрения дают нам воспоминания бывших солдат и кантонистов русской армии — евреев по происхождению?
Начнем с мемуаров С.Х. Бейлина, опубликованных «Еврейской стариной» в двух книжках с перерывом в пять лет{1100}. Название публикации подразумевает, что Бейлин, главный раввин Иркутска, предлагает читателям «Еврейской старины» личные воспоминания о конце николаевской рекрутчины. На самом деле в публикации Бейлина есть все что угодно, только не его личные воспоминания. В одном фрагменте Бейлин пересказывает чужие, чуть ли не тридцать лет назад слышанные им рассказы иркутского старожила Якова Ермановича, взятого по набору в солдаты в 1844 г. и оставшегося иудеем. В другом он приводит рассказ царскосельского купца Нанкина из крещеных кантонистов, слышанный Бейлиным, как он сам признает, «давно», в 1880 г. (также за тридцать лет до написания мемуаров и публикации). В третьем он пересказывает историю о казанских кантонистах, которые предпочли утопиться на глазах императора Николая I, но не принимать крещения. Эту историю Бейлин приводит с чужих слов («передана мне Е.Ю. Марголиным в Петербурге») и справедливо называет ее «народной легендой». Четвертый фрагмент — также не личные воспоминания, а дневниковая запись «разговора, слышанного в 1886 году в Царском Селе». Пятый фрагмент — отрывки из притчи, произнесенной в домовой молельне Михелем Лихтмахером и представляющей собой гипотетический диалог между Николаем и Всевышним по поводу еврейского милосердия, решенный в традиционном еврейском жанре субботней проповеди.
Только один фрагмент, приведенный Бейлиным, относится к жанру личных воспоминаний. Он посвящен рассказу о жизненной драме кагального ловчика из Новогрудка по имени Бенце (Бенце дер хапер), оставшегося без работы и умершего в нищете после введения при Александре II новых правил рекрутского набора. Бейлин знал его лично{1101}. Таким образом, все, что рассказывает Бейлин, — это воспоминания о воспоминаниях, информация из третьих рук весьма сомнительной исторической ценности, да еще и записанная через тридцать лет после того, как была услышана. Единственный фрагмент мемуарного характера — и тот не имеет непосредственного отношения к нашей теме. Но этого мало: даже то немногое, что рассказывает Бейлин и что может представлять хотя бы косвенное свидетельство, обесценивается его удивительным признанием: мемуары навеяны чтением художественной литературы, причем литературы наиболее романтического, страдательно-слезливого направления. Редакция делает примечание: «Писано в 1884 году, под свежим впечатлением прочитанного тогда очерка Бен-Ами «Бен-Юхид. Быль из времен ловчиков»» («Восход», 1884, 1–2).» (курсив мой. — Й.П.-Ш.). Таким образом, воспоминания о еврейских годах рекрутчины Бейлина — это дневниковые записи, сделанные четверть века спустя, что называется, под заказ, с явными следами литературного влияния. Следовательно, мемуары Бейлина, которые уже по самому своему жанру не есть то, на что они претендуют, вряд ли могут служить достоверным историческим источником.
Среди мемуаров о кантонистах, опубликованных между 1909 и 1914 гг., воспоминания Меира Меримзона занимают особое место{1102}. Они представляют собой чрезвычайно любопытную попытку оспорить расхожий стереотип кантониста из евреев, сложившийся в русско-еврейском общественном сознании под влиянием таких произведений, как «Век прожить — не поле перейти» Никитина и «Записки еврея» Богрова. Стереотипу кантониста, едва знакомого с традиционным еврейским ритуалом, бесконечно униженному и страдающему от несправедливого обращения, который, в довершении всего, не знает, куда деть остатки своего еврейства, Меримзон — с нашей точки зрения, вполне сознательно — противопоставляет кантониста-иудея, твердого в своих убеждениях и находящего в еврейском ритуале неиссякаемый запас бодрости и жизненной энергии. Духовной амнезии Кугеля, никитинского кантониста, Меримзон противопоставляет цепкую, поразительную память своего героя. То, что Меримзон метит в Никитина, проясняется из нескольких обстоятельств: во-первых, его «Рассказ старого солдата» в сюжетно-композиционном отношении — двойник никитинского «Века…». Во-вторых, некоторые эпизоды рассказа Меримзона буквально повторяют эпизоды из жизни никитинского героя, хотя у Меримзона они приобретают иную развязку{1103}. В-третьих, Меримзон как бы не верит никитинскому Кугелю, который все время оправдывается, что он о традиции ничего не помнит, молитвенника и евреев десять лет не видел и так далее. Меримзон, наоборот, помнит все до малейших подробностей.
Эти подробности в основном также полемического, антиникитинского характера, поскольку касаются преимущественно еврейской традиции{1104}. Словом, Меримзон в своих записках преследует одну-единственную цель: доказать, что, даже будучи кантонистом, можно было устоять перед соблазном крещения. Меримзон доказывает свою точку зрения не только сюжетом, но и самим стилем своих воспоминаний: как усердный стилист, он последовательно, иногда навязчиво вводит в свой текст лексику из иудейского тезауруса (3: 290, 293–295, 249; 4: 407–408, 412–414, 421; 6: 87–95; 11: 223, 227–232). Разумеется, стиль и сюжет требуют от Меримзона известной жертвы. Ему приходится пожертвовать правдой и забыть о неимоверных трудностях, связанных с исполнением еврейских ритуалов в казарме, не говоря уже об издевательствах «дядек» над некрещеными кантонистами. Чтобы не ставить под угрозу собственную концепцию, Меримзон предпочитает об этом умалчивать: «…начались наши мучения, о которых не стану долго рассказывать, так как об этом уже не мало писали» (4:411). Приведенная цитата знаменательна тем, что Меримзон разоблачает ею как свою зависимость от литературных образцов, так и нежелание обсуждать проблемы, несовместимые с его теологическим оптимизмом. Герою воспоминаний удается доказать правоту своей позиции, но воспоминания при этом теряют известную долю беспристрастности. Поэтому «текст» Меримзона следует отнести скорее к жанру литературного памфлета, чем к исторически достоверной мемуаристике.
Другие мемуары, опубликованные «Еврейской стариной», Шпигеля{1105} и Ицковича{1106}, обнаруживают меньше тенденциозности. Их авторы не заботились о том, чтобы придать своим воспоминаниям завершенную литературную форму. Нарисованная в них картина не приглажена стилистически. Перед нами возникает система весьма сложных и многозначных отношений между евреями и военной службой. Кроме всего прочего, приведенные в них данные — как цифровые, так и исторические, — подтверждаются целым корпусом архивных документов, проливающих свет на судьбу рекрутов, попавших в армию по наборам 1852–1855 гг. Но даже эти воспоминания вызывают недоумение историка. Так, например, Ицкович посвятил девять десятых своего мемуарного очерка рассказу об ужасах кантонистской службы, о мучениях, которым подвергали детей, даже упомянул о своем возвращении в иудейство. При этом он нигде ни словом не обмолвился о неслыханной попытке коллективного протеста кантонистов из евреев (1856–1857) против насильного крещения, в котором он принимал непосредственное участие и о котором сохранились обширные документальные свидетельства. Очевидно, «тема протеста» выходила за пределы той литературной парадигмы, на которую ориентировался мемуарист.