Тема изгнания в черту заявлена в самом начале повествования, когда у Зельды с языка срывается злое пророчество о том, что, как только закончится служба Арона, их выгонят из N. («Вздор! это до выслуживших солдат касаться не может», — отвечает ей Арон Малкин, 79–80). Но заканчивается повесть душераздирающей сценой изгнания Зельды, ее невестки и внучки из города N., где еврейским вдовам погибших моряков жить не положено, обратно в черту оседлости (211–221). Таким образом, в «Наследственном подсвечнике» главное — не история еврейского солдата и его семейства, но анализ позитивного влияния на евреев жизни за чертой оседлости и негативного влияния на них жизни в пределах черты.
Как мы убедились, солдатскому быту и военной службе Рабинович отводит самое незначительное место. Наоборот, первостепенное внимание уделяется подробному изложению маскильской программы, как позитивной — в виде культурных приобретений, прежде всего пропаганды русского языка и культуры, так и негативной — критике еврейского неравноправия и отсталости. Штрафной солдат и матросское семейство Малкиных — переодетые маскилы, заброшенные в николаевскую эпоху из 1860-х годов. Как и штрафной солдат, Хаскала в России оказалась в двойственном положении: ей так и не удалось воплотить программу по преодолению отсталости евреев черты, поскольку львиную долю ее усилий отнял «плач о еврейском неравенстве» перед российскими властями. Осип Рабинович вряд ли метил так далеко, когда писал рассказ, но его «Штрафной», похоже, предвосхищает и взлет критической мысли еврейских маскилов, и их глубочайшее отчаяние, совпадающее по времени с закатом либеральных реформ. В известном смысле оба рассказа Рабиновича используют условные детали быта — скорее мирного, чем военного — как театральный задник, на фоне которого разыгрывается драма российской Хаскалы. Наконец, его евреи в армии и на флоте — это одетые в военную форму геронты еврейского Просвещения, у которых мало общего с реальным солдатом николаевской эпохи.
Жертва маскильской критики
Образ еврейского солдата Ерухима занимает в автобиографических «Записках еврея» Григория Богрова (1825–1885) одно из ключевых мест{1069}. Посвященные Ерухиму части романа организуют роман в единое целое и имеют самостоятельную художественную ценность{1070}. История Ерухима заслуживает особого внимания еще и потому, что на протяжении более полувека к ней возвращались и с ней спорили русские и еврейские писатели, несогласные с той трактовкой, которую дал образу Ерухима Богров{1071}. Сам Богров оспорил свою трактовку еврейского солдата в повести «Пойманник». Почему Ерухим оказался центральной фигурой в рассуждениях еврейских писателей о судьбе еврея в русской армии?
Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо кратко остановиться на особенностях богровских «Записок», несправедливо оболганных современной и новейшей критикой. В самом деле, из русско-еврейских писателей первого поколения Богрову повезло меньше всего. Историки литературы отнесли его к разряду писателей в высшей степени тенденциозных, враждебно относящихся ко всему еврейскому, усугубивших у русского читателя антиеврейские предрассудки{1072}. «Записки еврея» сравнивали ни много ни мало с «Книгой кагала» Брафмана, оказавшей, по мнению современников, такое же пагубное влияние на русскую читательскую аудиторию. При этом Богров рассматривался в контексте нарождающейся русско-еврейской юдофобии, а не в контексте художественных стилей и жанров русской литературы. Кроме того, богровскую образную систему новейшая критика рассматривала сквозь дихотомию «плохого еврейского — позитивного русского», причем жанр такого сложного и неоднозначного произведения, как «Записки еврея», определялся как «эмоциональный донос»{1073}.
Историки и литераторы как бы забыли о том, что по уровню владения русской речью Богров стоит на голову выше всех своих современников — русско-еврейских писателей: и Осипа Рабиновича, и Льва Леванды, и Бен-Ами — и уже в силу своего таланта не может быть уподоблен примитивному доносчику. С нашей точки зрения, достаточно сопоставить «Записки еврея» Богрова с таким шедевром мизантропии, как «Господа Головлевы» Салтыкова-Щедрина (к слову, редактора богровского романа «Записки еврея»), — и Богров покинет ряды юдофобов и переместится в разряд талантливых эпигонов русского сатирического романа. Именно поэтому Богров никак не может быть назван перебежчиком-памфлетистом, вроде Брафмана. Богров должен быть понят как недооцененный еврейский писатель-сатирик, чьи обличения не щадят ни русскую, ни еврейскую среду. С другой стороны, нужно иметь в виду, что национальная самокритика, доходящая до самобичевания и даже до самоотрицания, у Богрова не всеобъемлюща. Его художественный талант сильнее и русофильской тенденциозности, и юдофобских комплексов.
Опубликованные Некрасовым в «Отечественных записках» (1871–1873) «Записки еврея» укладываются в жанровые рамки натуралистического романа, построенного на конфликте главного героя с породившей его средой, в данном случае — маскила с миром традиционного русского еврейства. Жанр романа подсказан как бы самой биографией Богрова, всю жизнь пытавшегося вырваться из этой среды. Взаимоотношению героя и еврейского общества посвящена едва ли не каждая страница тысячестраничных «Записок». Но произведение Богрова в то же время содержит и элементы сатирического романа, также связанного с противопоставлением героя и среды. Чем сильней еврейская среда связывает Богрова-рассказчика, тем беспощадней сатира. Чем уродливей изображаемая еврейская традиционная среда, тем оправданней самоуверенное, доведенное до площадной брани отрицание Богровым-рассказчиком этой среды. Таким образом, самооправдание рассказчика и сатирически преподнесенная «еврейская натура» местечкового мирка — две крайности, между которыми располагаются все темы и образы «Записок еврея». В том числе — тема рекрутчины и образ одного из центральных персонажей — солдата русской армии и бывшего кантониста Ерухима{1074}.
Центральная фигура рассуждений Богрова о значении для евреев воинской повинности — друг детства рассказчика, «несчастный Ерухим». Образ Ерухима органично вписан в образную систему «Записок» и непонятен за ее пределами. Еврейская традиционная среда представлена у Богрова персонажами двух типов. Пользуясь метафорой Осипа Рабиновича, назовем их «разбойниками» и «мучениками». К «разбойникам» относятся хасиды, цадики, всевозможные еврейские фанатики, ростовщики и подрядчики. С ними связаны основные атрибуты еврейского традиционного мира — занудное преподавание Талмуда, мерзкие хедерные порядки, традиционные формы еврейского обучения, способы домашнего воспитания и общения, а также все те, кто кормится за их счет. Интересно заметить, что к этой же группе примыкают в большинстве своем еврейские женщины традиционного типа, а также мать и жена рассказчика. Сатирическое отрицание всех тех, кто относится к группе «разбойников», у Богрова не знает границ{1075}. Устами вольнодумца Якоба, обрусевшего швейцарского еврея, Богров высказывает крайнюю форму маскильской критики современного ему еврейства: «Пока не образуется раввинская комиссия для пересмотра религиозно-обрядового кодекса, тормозящего жизнь еврея, — до тех пор евреи будут несчастны, гонимы и презираемы» (2: 248). Иными словами, еврейское равноправие появится само собой, как только евреи откажутся от традиционного образа жизни и его крайностей. Евреи, таким образом, сами виноваты во всех своих бедах. В этой предельной точке зрения, доведенной до национального самоотрицания, — ключ к пониманию образа еврейского солдата Ерухима.