— Иванко, кого стережёшь тут-ко?
— Дык я ждал, ждал...
— Он в горенке своей, весь день молился, там и свалился. Идит-ко туда, да в горницу-то не лезь. Ляг под дверью.
Языков, зевая до хруста в скулах, поплёлся по переходу, волоча с собой архалук, которым в летнее время и укрывался.
Утром одиннадцатого июля, когда уж вовсю светило солнце, в кабинет ворвалась сияющая Софья.
— Федя! Вставай, чёртушка. С сыном тебя!
Фёдор вскочил, откинув одеяло, кинулся к сестре, обнял её.
— Сонечка, милая! Спасибо, — поцеловал несколько раз. — Радость, радость-то какая!
— Не тебе одному, Федя, всему царству всемирная радость.
— Да, да, да, ты права, — весело засуетился новоиспечённый отец, отирая счастливые слёзы. — Ныне всем велю вины отпустить, чтоб никого не смели ни кнутом, ни батогами.
— А недоимщиков?
— Всех простить, всех.
— Эдак, Федя, ты казне великий урон сотворишь. Нельзя так-то.
— Ну а как же быть, Соня? Сама же говоришь, всему царству всемирная радость.
— А ты так, Феденька, изделай, недоимку за ними оставь, но с правежа сыми на день-другой. Им и это будет в радость.
— Правильно, Сонечка, умница. Но только не на день-другой, велю с правежа освободить на неделю.
— Ну гляди, ты государь, тебе видней. А токо не забывай, стрельцы уж бурчат, давно жалованье не плачено. А на правеже, почитай, полказны выколачивают.
— Ничего. Стрельцы всегда бурчат, а с огородов да ремёсел небось два жалованья сверх имеют. Потерпят.
Весть о том, что у государя родился сын, мигом разнеслась по Москве, и это действительно стало всемирной радостью. Многие колодники были раскованы и выпущены на волю, а вины им отпущены. На торжище тать Федоска попался на покраже стряпни, и уж спину свою измарщивал, к кнуту готовя, ан пронесло: всемирная радость, отпустили Федоску ради такого праздника, ни разу кнутом не огладив. Ну и что с того? Он тут же у тётки-зевуньи калач спёр и съел.
Патриарх, бояре, окольничьи понесли подарки новорождённому, кто деньгами, кто дорогими игрушками, аксамитом, драгоценностями. Счастливый отец не успевал складывать дары и благодарить.
Нищая братия потянулась в Кремль, где от имени царя кормили всех до отвала и ещё ж дарили мелкими деньгами, кому что перепадёт. Как же не радоваться? В кои-то веки досыта, да ещё и за государев счёт.
Крестить царевича должен патриарх. Крёстным бы, по обычаю, должен быть старший брат, но Фёдор Алексеевич не решился дураку своему доверить сие дело святое, попросил сестру Софью Алексеевну:
— Соня, ты первой одарила меня радостью, будь же крёстной у него.
— А крёстным кто? — спросила Софья.
— Зови Василия Васильевича, — разрешил Фёдор, зная, что выбором таким осчастливит сестру. Чего уж там, пусть и она порадуется. Если под венец нельзя за князя (женат уже), так хоть покумиться с ним. Кум да кума, считай, тоже родня.
Перед крещением принесли показать сына отцу, Фёдор увидел на руках няньки завёрнутый свёрток и крохотное личико дитяти, изморщенное и плаксивое.
— А что он такой красный? — удивился Фёдор.
— Федя, ты думаешь, лучше был, когда родился, — отвечала Софья. — Он настрадался, пока выбирался.
Крестил царевича патриарх со всем своим клиром в Успенском соборе и, как желал государь, нарёк новорождённого Ильёй.
За крестины патриарх Иоаким получил от государя 1500 золотых, митрополиты — по 300, архиепископы — по 200, епископы — по 100, протопоп успенский — 50, протодьякон — 40 золотых. Даже ключари успенские не были забыты — получили по 30 золотых. Всего было потрачено на это 3 800 золотых.
После всех этих хлопот и торжественного пира, данного высокой знати государем в честь рождения сына, Фёдор настолько устал, что едва добрался до своего кабинета и наконец-то вспомнил о жене. Возможно, потому, что у него появились сразу две тётки — Татьяна и Анна и сестра Софья.
— А как там Агаша?
— Не беспокойся. Она столь измучена родами, что ей не до радости, — успокоила Софья.
— Я могу её увидеть?
— Нет, Федя. Сегодня нет.
— Почему? Роды же кончились.
— Для сына твоего кончились, но для неё ещё нет.
— Федя, что мы пришли-то, — заговорила Татьяна Михайловна, стараясь отвлечь племянника от темы, составляющей женское таинство. — Ты ныне ради вселенской радости освободил многих колодников, татей. Не приспел ли час облегчить участь Никона? Он ведь не вор, не тать, а многих дел полезных устроитель был. Федя?
— Но патриарх-то, тёть, он-то?
— А ты ему не сказывай, Федя. Тихо пошли туда с указом кого из дворян или сотника стрелецкого. Ведь Никон старик уж. Не сегодня-завтра помрёт в том медвежьем углу. На нас грех ляжет, а на тебя более всех. Пусть уж здесь успокоится старец.
— В Москве?
— Зачем в Москве? Переведи его в Воскресенский монастырь.
— Но Иоаким как узнает, такой шум учинит.
— Ты пока ему ничего не говори. А когда Никон будет уже здесь, пусть узнает. Пошумит, пошумит, да на то же и сядет. В конце концов, не Иоаким, а ты царь — хозяин державы. Ну, Федя?
— Понимаете, продиктую я завтра указ, о нём тут же Иоаким проведает.
— Зачем тебе кому-то диктовать, Федя? Мы уж приготовили.
— Как? — удивился Фёдор. — Сами?
— А что? Мы, чай, тоже грамоте разумеем, и все царевны, не купецкие дочки. — Татьяна Михайловна обернулась к сестре. — Аша, давай указ.
Аша Михайловна вытащила из широкого рукава свёрнутую в трубочку бумагу, передала сестре. Та развернула её, положила перед Фёдором.
— Вот. Читай и подписывай, не раздумывая. Мы, Федя, не меньше тебя заинтересованы, чтоб сие как можно долее не узналось на Москве. Какой-нибудь подьячий, написав твой указ, за полушку на всю Москву раззвонит. А мы, родные тётки твои, скоре языки себе откусим, чем болтнём кому.
— Подписывай, Федя, — сказала и Софья. — В свой счастливый день осчастливь другого. И не бойся. В случае чего мы и Иоакима хором осадим, уломаем.
Как было ему не согласиться при столь дружном натиске родных тёток и сестры, тем более что в столе у него лежало письмо самого Никона, переданное архимандритом Воскресенского монастыря Германом. В нём Никон писал монахам: «...Пожалуйте, чада мои, не попомните моей грубости: побейте челом ещё о мне великому государю, не дайте мне напрасною смертию погинуть, моего житья конец приходит».
Грамота, которую составили царёвы тётки, была писана архимандриту Кирилловского монастыря Никите, с указанием отправить высокого заточника в Воскресенский монастырь под Москву и «вершить сие немедля по получении нашего царского указу».
— Ну что ж, — сказал Фёдор, обмакивая перо в чернила, — быть по сему, — и неспешно вывел своё имя внизу.
— А с кем отправишь, Федя?
— Поскачет Иван Чепелев.
— Ты не представляешь, Федя, какой грех ты сымаешь с нас этим указом.
— Отчего же? Всё представляю, главное, чтоб поспел он. Отчего-то с добрым делом мы всегда опаздываем.
На следующий день, когда Фёдор пожелал навестить жену, и тётки и сестра пытались его отговорить:
— Ещё рано, Федя.
— Почему рано-то? — настаивал он. — Мне же надо знать, что с ней?
— Понимаешь, Федя, — отвечала Татьяна Михайловна с некоторым замешательством. — Агафья всё ещё кровит. Мы б не хотели... Мы надеемся...
— А лекари? А повитухи? Они-то что ж ничего не делают?
— Да уж всё, Феденька, перепробовали. И молитовку, и заговор. Не могут остановить.
— Что ж вы от меня-то это таите?
— Не мужское дело это, Федя, не заведено вашему брату сюда нос совать.
— Ведите меня к Агафье, — твёрдо сказал Фёдор. — И немедля.
В комнате, где рожала Агафья, окна были завешены тёмными тяжёлыми шторами, не пропускавшими дневного света. Лишь несколько свечей мерцало на столе. Войдя со свету, Фёдор увидел лишь эти мерцающие огоньки.