Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тут в разговор вмешивались матери, не имевшие таких забот, — у них были сыновья.

— А кто виноват, что парни не спешат жениться? В прежние времена старый холостяк за мужчину не считался, а теперь старый холостяк — самая мода…

— Погодите, скоро вообще придет мода не жениться на девушках…

— На ком же? На женщинах?

— Не смейтесь! Сама слышала — один парень так и сказал, что на девушке, не бывшей замужем, не женится, а женится только на той, которая доказала, что может нравиться не только ему одному… За границей, мол, уже давно иначе смотрят на все это… Тьфу, пропади он пропадом!..

Во все эти разговоры Цивья вмешивалась редко. Но однажды, когда какая-то гостья сказала, что такая молодая и красивая, как она, Цивья, могла бы при самой большой нехватке женихов очень легко выйти замуж, — Цивья покраснела и послала Шеву на кухню посмотреть, не вскипел ли чайник. Шева поняла — это предлог, чтобы отослать ее из комнаты. Но интересно было знать, что ответит мама. Она остановилась за дверью и стала прислушиваться. Мать говорила очень тихо, и до Шевы дошли только последние несколько слов:

— Жених, которого вы хотите мне сосватать, вероятно, из тех, что ищут случая переспать с вдовой.

И вот, когда Калмен Зберчук вдруг снова отложил свой отъезд в Сочи и продолжал допоздна засиживаться у них, Шева вспомнила все разговоры, вспомнила подслушанный за дверью мамин ответ и страшно возненавидела гостя из Инты, не подозревая, что то была не ненависть, а ревность. Она изыскивала для Алика всякие предлоги, только бы не уходить из дому, а когда встречалась с Аликом, старалась всякий раз как можно раньше вернуться домой.

— Мужчина, если он ниже женщины ростом, ей не пара. Как бы красив он ни был! — сказала как-то Шева матери мимоходом.

— Ты о чем?

— Просто так.

Через несколько минут у нее вырвалось:

— Особенно бросается это в глаза, когда мужчина вдобавок еще и не очень красив.

— Шева, запрещаю тебе говорить об этом!

— Почему? — и, залившись румянцем, убежала к себе в комнатку, бросилась на кушетку и зарылась лицом в подушку.

Но в один из вечеров, уже перед самым отъездом Зберчука в Сочи, Шева вдруг перестала замечать, что у него маленький рост, всегда нахмуренный лоб, а густые нависшие брови придают сердитое выражение его худощавому лицу. После этого вечера она перестала спрашивать себя, что мать нашла в нем особенного, почему так рада его видеть, почему у нее так светятся глаза, когда он приходит. Теперь Шева спешила вернуться как можно раньше домой уже не для того, чтобы помешать им оставаться одним. Она боялась упустить минуты, когда Калмен рассказывал о себе.

Потом слово в слово все пересказывала Алику, не замечая, что пересыпает свою речь польскими и белорусскими словами и произносит их, как и Калмен, нараспев и протяжно.

Дедушке, по-видимому, гость был не по душе. Это заметно было по тому, как он спросил Шеву — частый ли тут гость этот приезжий из Инты, и как взглянул на нее, когда из соседней комнаты ворвался густой голос Зберчука.

И Шева сказала:

— Ты знаешь, кто такой Калмен Ошерович?

Нехемья нахмурил лоб и, пряча набежавшую улыбку в слегка прищуренных глазах, проговорил:

— Ты спрашиваешь меня, как Хава у Тэвье-Молочника… Ну, что ж, послушаем…

И тут с Шевой произошло то, что часто происходит с людьми, когда им не удается воспроизвести вслух мелодию, которую слышат в себе, нарисовать на холсте картину, которую видят внутренним взором, изложить словами на бумаге то, что ощущают. Шева чувствовала, что шахта, о какой она сейчас рассказывает дедушке, едва похожа на ту шахту, о какой рассказывал Зберчук, а бригадир, ведущий своих посадчиков по мокрому темному штреку, тоже едва напоминает Зберчука. В действительности все это выглядит иначе. Шева же хотела, чтобы дедушка, как и она, видел перед собой лаву и людей из рассказов Зберчука, и не знала — зависит ли это от слов, которыми она излагает, или от тона, каким рассказывает.

Но когда она взглянула на дедушку и увидела, как он задумчиво сидит, откинувшись на спинку стула, склонив немного голову набок, и еле слышно дышит, Шева поняла, что дедушка вместе с ней сейчас там, в лаве под кровлей, ломающей могучие стояки.

Искривленные, с подкосившимися коленями, как сползшие к реке вербы, треснувшие, точно под ударом топора, лопнувшие, будто с мороза, стояки еще держатся, не поддаются.

Бледные полосы света, идущие от лампочек на жестких козырьках угловатых шахтерских фуражек, прорезывают густую темноту, такую густую, что ее можно нащупать руками. В затаившейся тишине слышно, кажется, как темнота бьется о стены, о мокрую кровлю. Посадчики в брезентовых спецовках, высоких резиновых сапогах стоят с длинными пилами, топорами, кирками в руках у входа в лаву и ждут указаний своего бригадира Калмена. Они привыкли смотреть на него как на дирижера оркестра, как на командира подразделения. Эти сравнения подсказал им сам Зберчук. Первое, о чем он спрашивал каждого при зачислении к себе в бригаду, — умеет ли он играть, неважно на чем — на скрипке или на гармошке, на флейте или на барабане. Притом втолковывал, что посадчик должен слышать лучше музыканта, потому что если, упаси бог, не услышит в рудостойках самого тихого звука и не поймет, что этот звук означает, он ставит под удар жизнь всей бригады. Второе, о чем Зберчук спрашивал, — даже тех, кто по своему возрасту мог ответить ему лишь улыбкой, — был ли тот на войне. И давал понять — посадчик должен быть смел и хладнокровен, одним словом, должен быть бывалым солдатом.

К обваливанию кровли каждый раз готовятся, как к бою. Добродушный и приветливый бригадир Калмен — в шахте совсем не тот, что на поверхности. В лаве у него и шаг другой и манера говорить другая. Здесь он говорит коротко, отрывисто, повелительно.

После обхода рудостоек Калмен расставляет людей. Посадчики, как музыканты в сыгранном оркестре, как солдаты в сжившемся подразделении, знают, что от каждого требуется, когда каждый должен приступать. Стояки сами это подсказывают, и не своим внешним видом. Бывает, что искривленные и надтреснутые, из которых уже жилы выпирают, как бы твердят: «Ничего, мы еще выстоим!», тогда как целехонькие и прямые уже как бы из последних сил лепечут: «Мы сейчас рухнем, мы сейчас рухнем!»

Последним покидает лаву бригадир, покидает тогда, когда где-то вверху разрастается глухой гул и шахта вот-вот вздрогнет от могучего грохота каменного обвала.

Все здесь рассчитано. Что же могло произойти, почему после глухого гула вновь установилась тишина? Об этом думают теперь все, лежащие в укрытии и осторожно выглядывающие оттуда, как из окопа.

Проходит несколько томительных минут, а тишина все еще длится. Кто-то, вероятно, пропустил подпору или недостаточно подпилил ее. Все ждут — кого бригадир пошлет в затаившуюся темноту. Но бригадир направляется туда сам. Узенькая полоска света от лампочки, мечущаяся впереди него на дороге, исчезает вместе с ним в густой темноте, доносится только отзвук его удаляющихся шагов.

Колеблющий землю могучий грохот обвала загоняет посадчиков назад, в укрытие. Потом бегут к заваленной лаве. В штреке застают бригадира Калмена Зберчука — он стоит в нише, словно прирос к стене.

Возможно, что все это выглядело не так, как Шева рассказывала тогда Алику, а теперь дедушке. Но в ее представлении шахта с далеко уходящими штреками, со спускающимся горизонтом, с низкими лавами выглядела именно так, как описала сейчас. И закончила Шева коротко, точно сама только что выбралась из глубины обрушенной лавы:

— Вот!

Нехемья тяжело отдышался и не столько внучке, сколько самому себе сказал:

— Богатырь Самсон, надо полагать, на такое не согласился бы. Одно дело — расшатать столбы здания, стоящего на земле, и совсем другое дело — расшатать столбы, на которых держится земля, то есть кровля… Это же страшная гора камней. — И, нагнувшись к Шеве, сидевшей против него на кушетке, Нехемья весело подмигнул:

35
{"b":"558181","o":1}