Места в коридоре (никто этого, правда, никогда не устанавливал) распределены примерно так: обтянутые чехлами диваны — для тех, кто приходит сюда побеседовать, читать, вязать; столики и стулья — для играющих в шахматы, домино. Звонкий стук костяшек домино здесь нисколько не слабее, чем в мужском отделении, находящемся этажом выше, и, так же, как там, у мужчин, дежурные сестры здесь то и дело грозят отобрать костяшки, если женщины не утихомирятся.
Когда и это не помогает, больные, которым особенно невыносим шум в коридоре, прибегают к испытанному средству — внезапно выкрикивают: «Воздух!» Это означает, что идет заведующая отделением, и хотя все знают, что та уже давно ушла домой, все же начинают озираться, и в коридоре на какое-то время воцаряется почти такая же тишина, что и в утренние часы. Даже возле телефона-автомата в конце коридора, где всегда толпится очередь, становится тихо.
Больше всех прибегают к этому три молодые женщины из четырнадцатой палаты, дверь которой всегда плотно прикрыта. Они почти всегда вынуждены проводить вечерние часы в коридоре: не проходит вечера, чтобы кто-нибудь не сидел возле койки Шевы, а чаще других — недавно вышедший оттуда паренек с продолговатым матовым лицом и смущенно опущенными глазами. Молодые женщины не спешат вернуться в палату, они знают — раз сегодня у Шевы был этот паренек, нужно оставить ее на некоторое время одну. Но Шева не замечает, что осталась одна в палате. Она занята созерцанием цветных спиц, спиралей, пестрых лент, тянущихся от молочно-голубого плафона под потолком к ее полусожмуренным глазам. Полностью закрыть глаза Шева боится, точно убеждена — стоит только упустить из глаз эти спицы и ленты, как тотчас их место захватит Алик, и тогда она уже долго не сможет от него освободиться. Алик снова будет приставать к ней с тем же вопросом, что задает во всех своих письмах, неизменно оставляемых ею без ответа. Он просит сказать, может ли Шева простить его, а между тем она сама еще этого не знает, хотя чувство, заполнившее Шеву, когда рассталась с ним в троллейбусе, рассталась, как верила, навсегда, — в последние дни словно притупилось. Вдруг ее охватывала такая тоска, и особенно остро в те вечерние часы, когда возле ее койки, у окна, сидел Борис.
За две недели, прошедшие после операции, ее посетил почти весь класс, но никого, даже собственную мать, Шева не ждала с таким нетерпением, как Бориса, сама не понимая, что с ней происходит. В школе между ними никогда особенной дружбы не было, ни разу не были вместе в кино, и на школьных вечерах, сколько ей помнится, Борис никогда не приглашал ее танцевать. Что же вдруг случилось? Почему она ждет не дождется его прихода, почему встречает его затуманенным взглядом? Сколько бы ни просидел Борис у ее койки, ей все кажется, что он только сейчас вошел, и она просит: «Не уходи, посиди еще немного».
После двух-трех его посещений больные, соседки по палате, спросили у Шевы — не этого ли паренька она так нежно зовет во сне.
Шева смущенно натянула на голову одеяло и расплакалась. С тех пор эти три молодые женщины уходят из палаты, когда приходит Борис.
Что было бы, думала про себя Шева, если бы они не расспрашивали ее о Борисе? Она, вероятно, и дальше не придавала бы особенного значения его частым посещениям.
Даже тогда, когда Борис со стыдливо опущенными глазами присаживался к ней на койку, брал ее руку в свою, Шеве казалось, что его нежность происходит просто от доброты, какую он, несомненно, проявил бы к любому другому на ее месте. Словно желая убедиться, Шева высвобождала свою руку, уверяя себя, что Борис этого не заметил, что она вообще не относится к числу девушек, которые могут понравиться такому, как Борис, что ему просто скучно, томительно скучно с ней, и поэтому он молчит.
Сегодня Борис, как всегда, промолчал почти весь вечер, и снова Шеву удивляло, что он избегает говорить об Алике, даже не упоминает его имени — а знает ведь, что своим приходом он больше, чем кто-либо другой из их класса, заставляет ее думать об Алике. Получалось, будто Борис своим молчанием спрашивал: «Хочешь, чтобы я сказал, почему у тебя такие затуманенные глаза? Почему у тебя так дрожат ресницы? Почему ты всегда просишь меня задержаться здесь? Или, может, скажешь, что это не так?»
Нет, Шева не собиралась отрицать, что в присутствии Бориса на нее вдруг нападала грызущая тоска по Алику, что среди ночи ей иногда кажется, будто Алик бродит здесь под окнами, и она тогда готова припасть лицом к оконному стеклу…
Сегодня ее опять охватила та же ноющая тоска, и Шева снова хотела обвинить в этом Бориса, своим молчанием приближавшего ее к Алику, тогда как она ждала услышать от него такое, что должно было еще больше отдалить ее от Алика. А Борис опять молчал.
— Кого ты видишь из наших?
— Кого?
И когда он по именам перечислял их общих друзей и знакомых, ее взгляд упал на перевязанную красной шелковой ленточкой круглую коробку конфет, принесенную медицинской сестрой незадолго до прихода Бориса. Потому ли, что сразу же вслед за этим в палату вошел Борис, или потому, что Борис растерялся под ее взглядом — так ей, по крайней мере, показалось, — Шева заподозрила, что это он прислал эти конфеты. Но тотчас вспомнила, что такую же коробку с письмецом принесла ей после операции медицинская сестра от «какого-то рослого и красивого молодого человека». Она тогда с той же сестрой отослала коробку назад. Неужели Алик забыл об этом и сегодня снова явился? Шева весь вечер старалась не забыть попросить, чтобы Борис перед уходом захватил и вернул Алику эту коробку. Почему же она все-таки забыла?
Ее усталые глаза медленно закрывались, пока веки наконец не сомкнулись, а потом, она уже и сама не знала — во сне ли, наяву ли, — кто-то провел рукой по ее лбу. Рука была мягкая, теплая, хотелось прижаться к ней щекой, прикоснуться губами, легко вонзиться зубами… Медленно, чтобы не выйти из состояния сна, Шева приоткрыла глаза и в сплетении цветных спиц, спиралей и лент, тянувшихся к ней от молочно-голубого плафона под потолком, увидела полного коренастого мужчину в коротком и тесном халате.
— Добрый вечер.
— Добрый вечер, — ответила Шева, слегка поднимая голову с низко сползшей подушки.
По тому, как он уселся возле нее на стул, заложил ногу на ногу и насупил брови, она заключила, что это опять один из следователей, который, как и все прежние, станет сейчас задавать ей те же самые вопросы: «когда, где, каким образом», — и, вероятно, тоже подаст ей экземпляр «Вечерки», где со всеми подробностями описано происшествие в троллейбусе. И все же она спросила:
— Вы ко мне?
— Я отец Алика.
— А? — Шева почти беззвучно произнесла это, словно ей нужно было вспомнить, кто такой Алик, и широко открыла свои темно-карие глаза. Ее взгляд Веньямин Захарьевич понял так, что с его стороны было совершенно лишним представляться, как лишним было объяснять, зачем он к ней пришел.
Однако Сивер ошибся. Даже после того, как он представился, Шева не могла найти в нем ничего похожего на того полковника, который четверть часа провел на их школьном выпускном вечере. Алик хотел тогда познакомить ее с ним, но когда Шева наконец набралась смелости, Веньямина Захарьевича уже не было. И еще ей из событий того вечера запомнилось, как сестра Алика, Маргарита, после ухода Веньямина Захарьевича обратилась к Алику и громко, чтобы все в переполненном зале услышали, спросила:
— Где же это Веньямин Захарьевич? Уже уехал? Опять, вероятно, на заседание или на прием!
И вот тот, кого родная дочь в присутствии посторонних называла только по имени-отчеству, теперь сидит возле нее. Пришел к ней, как она догадывается, просить никому не рассказывать о том, что произошло между нею и Аликом. Но он зря беспокоится — в газете, где происшествие описано, Алик ведь не упомянут ни единым словом. Чего же ему еще от нее нужно?
Чем дольше полковник молчал, тем больше казалось ей, что он ждет кого-то, что каждую минуту может открыться дверь и войдет Алик. Ее взгляд невольно задерживался на халате, соскользнувшем с его плеч, — нет ли у него там под халатом перевязанной шелковой ленточкой коробки конфет?..