Песнь торжествующей любви Рыданье гудка и рыданье дождя, и мокрое место на месте сознанья спустя полчаса или год обождя, клин клином из нас вышибают признанья. Сквозь место и время, сквозь поезд и дождь, в вагоне, качаемом скрипом и хрипом, вовсю торжествует любовная дрожь, и горло зажато задавленным криком. Который десяток?.. В котором часу?.. Железом дороги снесенные стрелки, и возраст, как рост, удержать на весу в железной назначено переделке. Предмет… Но какой же возможен предмет? Проблема, болячка, вся жизнь и живое. Вот ряд сообщаю предмета примет — от птичьих рулад до животного воя. Подумаешь, тоже Ньютона бином: унесены веком, унесены ветром, хрипят, и кричат, и поют об одном, последним, как первым, несясь километром. «Дом с разбитыми окнами, что за дела…» Дом с разбитыми окнами, что за дела, и бутылка внутри на полу стекленеет — я случайно сюда, в этот край забрела, где не видно людей и где сутки длиннее. Тут запор и засов, там остывшая печь, и фонарь наверху, весь простужен от ветра, кто-то раньше тепло здесь пытался сберечь, да не вышло. И только качается ветка. У крыльца притулившись, застыла метла, инструмент одинокий былого ведьмовства, но и это сгорело в печурке дотла, и от дыма тогда же наплакались вдосталь. Соглядатай невольный, окошко добью, как чужое – свое, а свое – как чужое, если водка осталась, пожалуй, допью и коленом стекло придавлю, как живое. Дальше: жирная сойка, в траве прошуршав, смотрит глазом загадочным, будто знакома, и хитрит, и петляет, и трещоткой в ушах, и, как ведьма, уводит, уводит от дома. Бабье лето Надо это, надо то, мчишься с той и с этой целью, не наученный безделью — ты поистине никто, часть машины и станка, часть компьютера и сети, ты попался в эти сети механизма паука. Где-то лето с тишиной, и качели с гамаками, с подкидными дураками, озаренными луной. Лижет медленный огонь углей красные рубины, гроздья красные рябины просят просекою: тронь. Счастья полное ведро утром встретишь у колодца, и, летя на солнце, вьется паутины серебро. Если в бешеном авто до конца еще не спятил, вслушайся, что спросит дятел: кто там, кто там, кто там? Кто? «Казалось бы, какая разница…»
Казалось бы, какая разница: уйдет – и что потом за дело, кому причудится, приблазнится, какими были дух и тело. А все старается и трудится и с совестью болезной мается, а вдруг, что блазнится и чудится — возьмет да как-нибудь останется. «Снег выпал двадцать седьмого…» Снег выпал двадцать седьмого, мокрый привычный снег, до Нового года немного — месяц, день или век. До нового тысячелетья примерно такой же срок, хлещет погонщик плетью путников всех дорог. Погонщик-время, нам больно, шкура не так толста, метит хорально и сольно слабые, блин, места. Предательство, мена, сдача, отступничество гурьбой — кажется, легче задача, не каплет когда над тобой. Но каплет столетьем, и снегом, и мокрых делишек концом, и финиша скорого бегом — и нового срока гонцом. Основной инстинкт Одолевая суету и смуту, бесплотное свое настырно ищет — который час, которую минуту само себя стихотворенье пишет. Вгрызается бессовестно в сознанье, кровь возгоняет в жилах без устатку, беснуется, эфирное созданье, привыкшее к войне и беспорядку. Толкает к тем и этим переменам, пылая, словно рана ножевая, тот задевая орган непременно, которого в стихах не называют. В преображенье масс, земных и прочих, в крест и созвездие, в кружок и клетку, в культуры прочерк и во тьму пророчеств включает, словно ток в розетку. Созвучное и гению, и лоху, часть жизни, наряду с водой и пищей, который век, которую эпоху само себя стихотворенье ищет. Ответ Ты пишешь: в Книге Перемен переменяется мое на что-то, шире этих стен, новей, чем старое, житье. Попытка, опыт, испытать, опять пытать – понятья-братья. Ты пишешь: скоро благодать нам распахнет свои объятья. Благодарю. Благую весть голодными глотаем ртами. Все шире там. Все уже здесь. Мы входим узкими вратами. «Вот и последние капли…» Вот и последние капли уходящего года, уходящего века последние всплески, как печальные ходики, время ухода отмечают мои не пролитые слезки. |