«Дух дышит, где хочет, а если не хочет…» Дух дышит, где хочет, а если не хочет, замрет и не дышит, и нервы щекочет, и с нервным расстройством везут недалече, где тело, и душу, и нервы калечат. Но дух переводит себя через время, берет на себя предыдущее бремя, и, с духом собравшись, очнувшись в уроде, смеется и плачет: свободен, свободен! «Спина широкая мужская…» Спина широкая мужская к спине прижата узкой женской, и пятку пяткою лаская, всю ночь плывут они в блаженстве, еще любим, еще любима, постель залита светом лунным, плывут, плывут неумолимо одним возлюбленным Колумбом, теплом друг друга согревая, плывут во время, что остудит, еще живой, еще живая, туда, где их уже не будет. «Если не отгородиться занавеской кружевною…» Если не отгородиться занавеской кружевною от происходящего на улице, рискуешь перестать быть матерью и женою, а сделаться безголовою курицей. Но нельзя отгородиться занавеской кружевною от того, что происходит на улице, и не избежать перестать быть матерью и женою, а сделаться безголовою курицей. Но если отгородиться занавеской кружевною от того, что происходит на улице, останешься женщиной и женою, красавицей и умницей. «Говорили о непогоде…» Говорили о непогоде и о заморозках на почве, что мешают деревне сеять, а уж скоро кончится май. Все автобуса ждали вроде, кто-то письма писал на почте, кто-то лиха пророчил Расее, кто-то спрашивал в лавке чай. Подошел драндулет скрипучий, в нем водитель, веселый парень, распахнул автоматом двери, пригласил к вояжу народ. И, сложившись большою кучей, — чай, не барыня и не барин, чтобы случаю дело доверить, — протолкался народ вперед. По ухабам и маргариткам, по грязи в слепоте куриной двигал сельский автобус, звонок, стекла все грозя – в порошок. А в салоне, привычном к напиткам, пахло рвотою и уриной, тихо плакал грудной ребенок, и импичмент в Москве не прошел. «Письмо крестьянское приходит…» Письмо крестьянское приходит в мой дом отменно городской и хороводит-верховодит, и тянет дымом, как тоской. Сурово требует к ответу, мол, почему не с большинством, — и так по-детски тянет к лету, на речку с лодкой и веслом. Крестьянской массой дожимает, виня в отрыве от земли, напоминая, что и в мае, и в августе мы в городской пыли. Их большинство за власть Советов, за общий смысл и общий круг, из круга первого с приветом, привет решителен и груб. Им тяжело, и им сдается: петлей как смыслом затянуть — опять из общего колодца воды волшебной зачерпнуть. Колодец пуст. Рябина вянет. Чужой приказ душе – чужой. Своя сума души не тянет. Есть путь, назначенный душой. Я большевистский одиночка, крестьянская малая дочь. Ответная рыдает строчка: примите искренне и проч. «Ущербная луна над местностью одна…»
Ущербная луна над местностью одна, катится поезд. Коньячная волна, как вечная вина, диктует повесть. Заснеженных цистерн застывшие тела торчат в окошке. Поодаль от угла деревня залегла не понарошке. Обманчивый лесок струится на восток, запараллелясь. Последний огонек из глаз уходит вбок, как свет в тоннеле. И городской пейзаж лоскутьями пропаж глядится смутно. И некий персонаж бросает карандаш, и брезжит утро. Над рельсами страна в стекле отражена, вся в серой гамме. Свидетелем без сна душа вдоль полотна летит снегами. «Домишки, укрытые снегом…» Домишки, укрытые снегом, кривые скелеты берез. Повязана времени бегом, глазею до рези и слез. Равнина, гора, мелколесье, плетенье мостков и стропил, могилка случайная вместо кого-то, кто жил здесь и был. На санках согбенная тетка ребенка везет налегке, нескоро, видать, довезет-то, жилья не видать вдалеке. А дальше на белых просторах под красным, как жар, кирпичом, строенья растут, по которым придут полоснуть кумачом, ножом, топором и обрезом и красным, как жар, петухом, чтоб снова огнем и железом, и стадом – за пастухом. Привольно, и скрытно, и скудно раскинулась вечная Русь, люблю тебя сильно и трудно, жалею, не знаю, боюсь. «Ну вот, исчавканная местность…» Ну вот, исчавканная местность, колодца ржавая бадья… как факт – последняя окрестность, последний очерк бытия. Оскомины дрянная сила сжимает челюсти в замок, здесь западник славянофила не одолел бы, видит Бог. Фасет, фальцет, фальшивый заяц, флажки и обморока мрак, зияя вечно, вечно маясь, моей России вечный зрак. Охота, дивная охота смотреть на кочки без конца, на пустоши, ручьи, болота, черты необщего лица, и тот сосняк, и эти ели, прикрасы милой стороны… Как если б в сторону глядели с обратной стороны Луны. Восток ли, Запад, все едино, Европы скромный идеал, Китай, Япония – все мимо, когда России не видал. Навечно этот ржавый очерк по сердцу, словно по стеклу… Березовых понюхать почек… понюхать сосенки смолу… Как космонавты, наши души уходят в небо, не спеша, и мирозданья не нарушит моя славянская душа. |