Кэрол Айспергер Клавесин и старинные кресла, бабки-фермерши дар и наследство, и воскресная месса воскресла для друзей, чье любезно соседство. Под часами и в креслах старинных тянем чай из фаянсовых чашек и след клавшиных па клавесинных в пальцах Кэрол с изяществом пляшет. Мы танцуем безмолвные танцы, Merry Christmas поем по-английски, мы на празднике здесь иностранцы, только с Кэрол Айспергер мы близки. Домом к дому, где слезы пролиты, дымом к дыму в отечествах разных, океанами окна промыты, клавесина звучанье не праздно. Я уеду, уеду, уеду, я исчезну в российских просторах и оставлю записку соседу, чтобы мокрым держал в доме порох. «Я провела там месяц…» Я провела там месяц, я привыкала к листьям, сухо шуршавшим вместе с тем, что относится к мыслям. Я привыкала к белкам, рыжим на фоне рыжем, птицы ступали мелко, небо делалось ближе. Я привыкала к книгам лучшей библиотеки, пульс возбужденно прыгал, рядом жарились стейки, рядом дымился кофе с лучшими из пирожных. Мыслям было неплохо, с чувствами было сложно. Поднаторевшие Парки нити, как прежде, пряли, я привыкала к пряже, а они ко мне привыкали. Девочка там проживала… В ночь моего отъезда вдруг в телефон прожевала что-то. Уже бесполезное. «И сомкнулись воды…» И сомкнулись воды над уезжавшей и сошлись берега и упал на дно кусок отъезда как кусок небытия как падают на дно и исчезают все куски инобытия после того когда возвращаешься «Аравийская пустыня…» Аравийская пустыня, дышит солью океан, бел песок и небо сине, чужестранец из России открывает чемодан. Открывает Эмираты, как экзотики парад, Эмираты гостю рады, ну а он уж как им рад. Посреди судьбы и дела, позади дождей слепых, открывает город белый, город праздничный, как стих. Из песка, стекла и ветра, солнцем яростным палим, возникает в ливнях света, как застывший пилигрим. Вдоль Персидского залива нежно шинами шуршат шейхи, принцы, бедуины, в двадцать первый век спешат. Вышел месяц мусульманский над отелем Coral Beach — извлекаются из странствий красота и пышный кич. Точит звезды и кораллы океанская вода и волшебные хоралы растворяет без следа. Аравийская пустыня плюс Индийский океан — иностранец из России дышит жаркою полынью, дышит водорослей синью, без вина смертельно пьян. Меню
Натуральная Азия, горячая Африка, изысканная Европа, безвкусная Америка, вкусная Россия. Свадьбы Старухи, старухи стоят на ветру, на свадьбу позвали старух поутру, вот сядут в троллейбус, поедут туда, где не были прежде они никогда. Кладбище и рынок, бульвар и роддом, былое припомнить умеют с трудом, на щечках румяна, и пудра, и блеск, насмешка и грубой гримасы гротеск. Старухи, старухи стояли рядком, троллейбус старух возвращал вечерком, отыграны свадьбы по талой воде, и больше старух не видали нигде. Случай Модильяни В мансарде с оконцем в звезды, с потолком конструктивной моды, висел Модильяни поздний над кроватью в плоскости оды. Торжественно глаз открывала, голубела шея голубиная, тонкою рукой из-под одеяла трогала Модильяниеву линию, трогала воздух и воздух, вбирала весь объем воздушный, было не рано и не поздно, живопись трогала душу. Плоскость нависала над ложем, узкая змеилась трещина. В зеркало правдивое и ложное смотрелась Модильяниева женщина. Случай Шагала Шагал Шагал себе над городом, а ты, лежащая в постели, глядела счастливо и гордо, как с ним над городом летели, в руке перо, в душе отвага, густело небо пред рассветом, и грубо морщилась бумага, перенасыщенная цветом. Случай Набокова Янтарь желтеет на асфальте, темнеют сферы площадей, октябрь в Москве, октябрь в Фиальте, сезон падения дождей. Что сердце жгло, в висок стучало — припомним это ремесло, — законом времени умчало и пылью ветром разнесло. Невозвратимая Россия, в неверных сменах октябрей, ты под нормальную косила вся, от холопов до царей. И чахли те, кто уезжали, и гибли, кто не уезжал, скрипели ржавые скрижали, башмак эпохи сильно жал. Один Набоков, странный гений, вдали отчизны не зачах, пред ней вставая на колени во снах ночных, а не в речах. За бабочками и словами охотник страстный, прочих клял, о, отвяжись, я умоляю, он образ милый умолял. Летят прозрачные машины, янтарный лист примят стеклом, блестят зонты, носы и спины у прошлой жизни за углом. Прощай, немыслимый Набоков, природный баловень себя, певец порогов и пороков, надменный счетчик бытия. Как прошлогодний снег в Фиальте, заплаканный апрель в Москве, так фиолетов цвет фиалки, в пыли взошедшей по весне. |