Иосиф прекрасный с прекрасной Марией
венчались Венецией ультрамариновой,
чтоб после вернуться, скрепленными браком:
Марии – с ребенком, Иосифу – прахом.
Осталось: в пустыне своей человечьей
был нервен и весел, красив и невечен.
Останется: в мире навечном, незримы,
поют его песни ему серафимы.
Васильевский остров, Васильевский остров
его не дождется, все было так просто:
балтийская прорва, промозглая просинь,
увенчанный славой, изгнанник Иосиф.
Лечу, и плыву, и шагаю, и еду
землею, и морем, и небом по следу,
чтоб венецианского и венценосного
тайно коснуться духа Иосифа.
В Венеции дождь. Проливною залиты
водою каналы, ступени и плиты,
и бедной паломнице мокро и худо,
и не происходит желанное чудо.
Но в церковь Вивальди сторожко заходит,
и взглядом в Сан-Марко своды обводит,
и смотрит, как остров вокруг обтекла
вода из бутылочного стекла.
Сан-Джорджо на той стороне возникает,
мелькая над кладбищем, тень промокает,
и Победоносец Георгий живой,
Москвы покровитель, витает, как свой,
Москвы, а не Питера и не Нью-Йорка,
где эта же тень от Иосифа-Йорика,
где этот же дух, что при жизни любил
Венецию лодок, мостов и могил.
Да я-то не в духе.
Мой спутник, как дож,
как венецианский назойливый дождь,
и вот уж сгущается в сумерки вечер,
и ясно уже, что случилась невстреча.
Последняя лавка. Витрина блестит.
В ней ультрамариновой смальты летит
крыло в виде маленькой брошенной броши —
желание ангельской броши до дрожи.
Каким-то неведомым образом Гамлет,
Иисус, и Иосиф, и здешние камни,
и я, и мой спутник, и тыщи Марий
связались в одно через ультрамарин.
И дух торжествует в изяществе вещи,
и вещи Творца, даже тени их, вещи,
и я забираю с собою коллекцию,
и слезы с дождем омывают Венецию.