«Я хочу с тобой поговорить…» Я хочу с тобой поговорить, через этот день пустой и длинный, через белых мух полет старинный, я хочу с тобой поговорить. Расскажи мне, как мои дела, отчего-то жизнь моя немеет, и никто, кто возле, не умеет сделать то, что ты: чтоб ночь светла. Отчего, как чеховский рояль, замкнута душа, как на засовы — день ли, год ли наступает новый, не поют регистры, как ни жаль. Не разучен никакой дуэт, музыка молчок, пусты длинноты, где-то на полу пылятся ноты, никому до них и дела нет. Я хочу с тобой поговорить, пожалеть, как странны стали люди, так, как ты, никто меня не любит, я хочу с тобой поговорить. Объяснить тебе, какой ценой плачено за все, я не сумею, о тебе тебя спросить не смею, лишь одно: а ты еще со мной? Я теперь сама сильна, как страх, смех и грех, что в общем-то нелепо, помнишь, как я веровала слепо и слабела у тебя в руках? Я хочу с тобой поговорить, через этот реденький лесок, через этот старенький вальсок, я хочу с тобой поговорить. «Был голос дарован для песен…» Был голос дарован для песен, а песни звучали так редко. Пожалуй, я выскажусь резко: певец был почти неизвестен. Копал огородные грядки, сажал огурцы и картошку, а пел для себя понемножку, когда были нервы в порядке. И слушали пенье стрекозы, стрижи и остриженный ежик, соседка по случаю тоже, бежав от зачумленной прозы. Негромок, непрочен, невечен, не колокол, а колокольчик, разбрасывал песенный почерк на время, на вечер, на ветер. Считаясь ни с кем и со всеми, где солнце встает и садится, небесные реяли птицы, небесное сеялось семя. «Думала, как буду говорить ему это…» Думала, как буду говорить ему это и плакать. Заплакала, думая, как буду говорить ему это и плакать. Говоря ему это, не плакала. Он заплакал, слушая, как я говорю ему это. «Это золото – завтра прокисшая черная грязь…» Это золото – завтра прокисшая черная грязь, а вчера зелень почек нагих и кудрявых: так случается эта земная вселенская смазь — вот вам даже не мысль, хотя в целом из здравых. Вот вам чувство, что режет острее ножа, когда содрана кожа, и боль сатанеет, и простая картинка, кровоток пережав, жахнет штукой, что Фауста Гете сильнее. «Большие желанья, куда вы девались?…»
Большие желанья, куда вы девались? Куда улетели, большие деянья? Изодраны старые одеянья, нет новых готовых – и не одевались. Натурою голой, нутром обнаженным ввергаемся в изверга злые владенья, и нечем израненным в ходе паденья завеситься душам, огнем обожженным. Низ истины вечной и верх обыденки, изнанка порыва, рванина издевки, изгрызены мысли, и мыши-полевки кругом торжествуют. И время – потемки. «Он летал в 64-м…» Он летал в 64-м, я в 99-м летаю, мы могли бы составить стаю в мире старом, слегка потертом. Мы, летящие человеки, наблюдаем просторы косые, зеленя, черноземы России, голубые ленточки-реки. Виды меняются не просто – сложно, странные странности под стопою, бабы Яги помелом и ступою вызваны к зренью неосторожно. Нет, не баба – ангел по-братски строго водит, и местность звездно мерцает, умницами, а не глупцами участвуем в детском проекте Бога. «Боковой проступает чертеж …» Боковой проступает чертеж — охватить его оком наскоком, глаз прищурить, не вышло чтоб боком, угадать, чем хорош и пригож. Розовеет живая кора, пестрых пятен страстное усилье, цвет и звук нарастут в изобилье — настает воплощенья пора. Наблюдатель, участник, игрок, растопырь свои чувства, как лапы, и, внедрен в роковые этапы, встанешь там же, неробок, где рок. «Измененное сознанье…» Измененное сознанье, сознающее измены, узнающее обманы, обнимается с безумьем, ум и знание бессильны перед силой неразумной, загоняющей созданье в неизменное страданье. Но однажды вдруг и разом что-то с нами происходит, просветленный ум за разум больше, люди, не заходит. Ты свободен. «Остынь. И перестань…» Остынь. И перестань доказывать себе, ему или кому — нибудь пускай что-либо, живи себе в селе, сиди себе в седле, лежи себе в траве легко и особливо. Довольно слыть и слать посланья не своим, привязывать пример разряда трафарета, и упиваться в дым признаньем нулевым, лелея, как дитя, соблазн автопортрета. Важняк и саддукей, нужняк и фарисей толпятся через край, зовя к венцу насильно, отрежь или отшей, промой или просей, и выставь на просвет остаток щепетильный. |