Все молчат.
— Выходи вперед и говори причину! — грозно говорю им. Но никто не выходит. Вдруг из задних рядов слышу голоса:
— Нэ пидэмо за Манычь!.. Будэмо тут дэржаты гряныцю!
Я резко выругал их, как слышу новые слова:
— Та якы мы доброволци!.. Мы вси абылызовани (мобилизованы)!
Я вижу, что дело плохо и мои слова не подействуют... значит, нужно принять другие, более суровые меры. Твой полк был в версте от нас. И я думал, Джембулат, — вернуть полк, да... из пулеметов по ним! А потом подумал — а вдруг и мой Корниловский полк откажется... откажется стрелять по своим, то что тогда может быть? Я испугался и не вернул полк. Ну, а по-твоему, — пошел бы полк против своих пластунов?»
— Думаю, что нет... — отвечаю ему. — Против своих казаков — это было бы очень опасное распоряжение, — добавил я.
— Я и сам это думал... почему и не прибег к этому, — закончил спокойно, но грустно молодецкий генерал Бабиев; большой казак.
Этот жуткий случай с батальоном храбрых пластунов, как неповиновение боевому приказу — надо объяснить, первым долгом, боевой усталостью и «казачьим одиночеством» на этом Манычском фронте. Дивизия генерала Бабие-
ва и бригада пластунов генерала Ходкевича входили здесь в состав 2-го Кубанского казачьего корпуса генерала Ула-гая. От 2-й Кубанской казачьей дивизии, входившей в этот корпус, — восточнее нас по Манычу — было только два полка: 1-й Полтавский и 2-й Кавказский (бывший 4-й Сводно-Кубанский). Значит — здесь по Манычу, в крестьянской Ставропольской губернии, воевали против красных семь кубанских конных полков с артиллерией, четыре батальона кубанских пластунов и... ни одного русского солдата, вернее — ни одного солдата-крестьянина своей же Ставропольской губернии. Надо точно сказать, что громаднейшее большинство ставропольских крестьян-земледельцев, будь то и богатые — сочувствовали советской красной армии.
И казаки, живя в крестьянских хатах, конечно, видели недоброжелательное отношение крестьян к себе. И то, что мужик не мог сказать квартиранту-офицеру, — он мог сказать казаку. Ставропольские крестьяне определенно были настроены против казаков. Они, может быть, и не были большевиками, так как жили богато, вольготно, и революция к их богатству дала еще и «необязательность перед государством». Паши землю, сей, убирай плоды ее, ешь, пей и... никаких обязанностей ни перед кем. Это ли не прелесть для них от революции! Здесь долго оперировала мужичья Таманская красная армия и всех мобилизовала в свою кастовую рабоче-крестьянскую армию, сражавшуюся против «кадет», т. е. против офицеров и казаков. Знаменитая красная 39-я пехотная дивизия, состоявшая в своем большинстве из солдат Ставропольской губернии, свой «революционно-насильственный стяг» жестоко пронесла по Кубанской области. И обогатилась. И насладилась жизнью в богатых казачьих станицах. И насладилась слезами и кровью казачьего населения... А теперь, сюда, к ним пришли казаки и... объедают их.
Ставропольские крестьяне совершенно не хотели «белой власти», а тем более идти воевать против своей «рабоче-крестьянской» власти. И казаки это отлично видели, знали. И уставшие и одинокие здесь — они согласны были «дэржаты граныцю тикы по Манычу...»
Конечно, это было их глубокое заблуждение. Но тогда не понимали этой психологии казака даже многие рядовые офицеры, не говоря уже о высшем командном составе. В этом была главная наша трагедия.
Случаи с Бабиевым...
К середине февраля 3-я Кубанская казачья дивизия и пластуны генерала Ходкевича были сосредоточены в селе Приютном. На том берегу Маныча, в селе Кистинском, оставался только 1-й Черноморский полк полковника Малы-шенко. Полки вели усиленную рекогносцировку против сел Кормового и Крутик.
Село Приютное абсолютно объедено фуражом. За Ма-нычем — оно единственное в наших руках. Все побочные заняты красными, и фуражировку делать некуда. Сотни разбросали свои разъезды конных с подводами в разные стороны по снежной степи, ища хутора и калмыцкие юрты с сеном. О зерне приходится только мечтать. Подвоза с тыла никакого. А если он и есть, то его забирает для себя штаб дивизии. К нашему неудовольствию — у самого генерала Бабиева, после отбития донского табуна, до десятка собственных лошадей. К лошадям у него какая-то противоестественная жадная страсть. Если бы он имел табун собственных лошадей, то он хотел бы иметь их два, три и больше. И, Боже упаси, чтобы у другого офицера, ему подчиненного, была бы под седлом лошадь, лучшая, чем под ним. Он тогда «загрызет, съест» этого человека, пока не приобретет для себя лучшую, чем у другого, лошадь. В остальных случаях — он бессребреник.
И вот случай: фуражиры 3-ей сотни хорунжего Литвиненко везут воз сена, достав где-то в степи. И надо было случиться так, что они проезжали мимо штаба дивизии.
— Чье сено? — кричит с крыльца генерал Бабиев.
— Трэтий сотны Корныловського полка! — отвечает урядник.
Надо сказать, что генерал Бабиев очень любил командира 3-ей сотни хорунжего Литвиненко. И любил его не толь-
ко за личную храбрость, но любил его и «за смелое слово» ему же, генералу Бабиеву. Любил Бабиева и Литвиненко. Бабиев это знал, и он кричит-командует уряднику:
— Вези ко мне во двор!
— Ныкак нет, Ваше превосходытэльство! Цэ сино дли нашои сотни!
—Вези сюда и скажи своему командиру сотни, что сам генерал Бабиев приказал, — безапелляционно поясняет Бабиев.
Хорунжего Литвиненко казаки любили и глубоко уважали, но знали, что за промах, за трусость и другие провинности — «вин рознэсэ» в пух и прах.
— Та мэнэ хорунжый Лытвынэнко убье, як я прйиду бэз сина? — взмолился урядник.
— Вези сюда, во двор! — вторично командует Бабиев, и урядник отдал свое сено, с таким трудом найденное для сотни, может быть, «на одну закладку».
Хорунжий Литвиненко приходит ко мне и злобно докладывает об этом, хотя отлично знает, что помочь ему я не смогу.
— Тэпэрь я, заказав козакам шоб воны за вэрсту мына-лы цэй наш штаб дывызыи! — для успокоения себя говорит мне он.
Бабиев приехал в наш штаб полка на тройке рыжих донских кобылиц, неуках, и на захудалом тарантасике. Он почему-то в гимнастерке и без шашки, что так не похоже на него. Это он просто совершает «прогулку по селу», как сказал мне, добавив, что эти кобылицы-неуки — не поддаются выездке под седлом. Но он одного не знал, что горячего характера человеку — трудно выездить лошадь-неука.
Грязь в селе ровно по ступки колес. И его «тройка», и экипажик, и он сам, в брызгах, в грязи. Со мной он и теперь откровенен, словно он сотник, а я хорунжий. Поговорив о делах и «о сене Литвиненко», заговорили о пластунах.
— Не нравятся мне ни Ходкевич, ни Цыганок, — как-то смущенно говорит он. — Все это старые перешницы... в отставку им надо.
На это я ему ничего не отвечаю, так как знаю, что и он им не нравится.
— Вы давно знаете генерала Бабиева? — в этом же селе Приютном спросил меня полковник Цыганок.
— Давно... а что? — отвечаю ему, очень приятному на вид старому полковнику, смуглому лицом, спокойному и, вижу, серьезному.
— Да уж больно он молод... и горяч! И не уважает старших, — отвечает он. Генерал Ходкевич стоит здесь же и молчит. Этим «старикам» было около 50 лет.
Когда прибыл в Приютное штаб дивизии, то генерал Бабиев приказал очистить дом и весь двор, в котором помещался генерал Ходкевич со своим штабом пластунской бригады, чтобы занять все своим штабом. Генерал Ходкевич, старик, возмутился, но... очистил. Поэтому-то он и молчит сейчас.
Я начинаю «не узнавать» своего молодецкого, скромного и бессребреника полковника Колю Бабиева. Генерал Бабиев становится хуже полковника Бабиева. Положение людей меняет, но у нас с ним остались все те же дружеские и доверительные взаимоотношения. Об изменении их я и не думал.
В селе Приютном я любуюсь своим родным 1-м Кавказским полком. Хотя состав казаков наполовину изменился, но врожденное молодечество и «поворотливость» их остались те же по станичному наследству. Ко мне приходят урядники и казаки Великой войны на Турецком фронте, и мы только и говорим о прошлом и о том, как наш молодецкий полк не гнулся и в беде.