Сегодня просто дурацкий Новый год.
Я дала слабину. Пошла на поводу у собственной прихоти. Расслабилась. Имею право в конце концов.
Только дальше… Смысл?
Но… Черт… Сутки вне дома – звучит, как песня.
— Заеду завтра, — это Вова говорит, когда уходит от меня в районе пяти часов.
Неловкий поцелуй в щеку, а через три минуты – щедрый перевод мне на карту с пометкой “На сиделку”.
Я тут же строчу Вове сообщение.
Я: Вова, ну зачем???
Вова: В смысле
Вова: Мужик я или кто
37
У Вовы тоже двухкомнатная, но планировка нестандартная. Квадратура, как он и говорил, больше, и ремонт – объективно – кучерявее, чем у меня. Вова нигде не преувеличил.
Сначала я залипла в прихожей. Она частично выполнена из стеновых панелей под массив дерева, частично – из реечных.
Заходишь в квартиру, и ощущение того, что находишься в многоквартирном доме, моментально исчезает.
В гостиной и спальне тему с деревом продолжают открытые стеллажи, тумба, имитирующая камин, кровать с деревянным каркасом и изголовьем, комод и шкаф.
Везде, кроме кухни, ламинат.
— Вов, ты какой-то подпольный олигарх, я не пойму? — понимаю, что вся эта красота влетела Вове в копеечку.
— С чего такой вывод?
— У тебя охрененно дорогой ремонт.
— Ну а чё ты хотела? Столько лет делал.
— Сам?
— Сам.
— Обалдеть.
И кухня у него такая, что я натурально начинаю завидовать. А еще в ней чисто, как в операционной.
Впрочем, последнее можно объяснить.
— Ты тут готовишь вообще?
— Редко.
Встроенная духовка блестит изнутри и снаружи. Такое впечатление, будто в ней ни разу ничего не пекли и не жарили.
Моя выглядит в разы хуже.
Впрочем, не потому что я часто ее использую. Такой она досталась мне от прежних хозяев. У Вовы же все как-то печально-девственно. И когда он говорит: «Сама тут хозяйничай», — я даже преисполняюсь какого‑то странного, почти неловкого чувства. Будто мне доверили не просто кухню, а что-то очень личное – продемонстрировали свое одиночество, упакованное в идеальную фурнитуру и доводчики, которые щёлкают тише шёпота.
И эта безупречная чистота вдруг кажется не признаком хозяйственности, а чем-то другим – тишиной, которую годами никто не нарушает. Ни пригоревшего масла, ни крошки на столешнице, ни чашки, забытой у раковины. Всё на своих местах.
Теперь я даже не уверена, что Вова водил сюда других женщин.
То есть, скорее всего, водил, конечно, но те у него явно духовкой не пользовались.
— Я с весны до осени на даче, в основном, живу, — объясняет Вова, видимо, заметив мое замешательство. — Если бы там снег по улице чистили, то и насовсем бы перебрался. Но там тупик. Не чистят ни хера. Какую зиму можно проехать, а какую завалит по самые помидоры. Пешком до погреба хожу. А самому, считай, чтоб чистить, трактор надо покупать.
— А квартиру бы? Сдавал?
— Да продал бы.
— Жалко. Ты же всё под себя делал.
— Ясен пень, — уперев руки в бока, Вова кивает и осматривает кухню так, словно видит ее впервые. — А теперь что тут делать?
И… я правильно понимаю? Это у него что-то вроде сублимации – облагораживать пространство вокруг себя?
После того, как мы расстались, Вова доделал баню, хотя, пока встречались, он не говорил, что доводит ее до ума.
Но время, деньги и усилия, вложенные в квартиру, не идут с этим ни в какое сравнение.
Это же как херово ему, получается, было после развода?
Я смотрю на Вову и проникаюсь к нему чем-то новым – острым, почти звенящим пониманием. И ощущаю что-то невероятно ценное и хрупкое, как тонкое стекло – чувство собственной нужности и значимости.
Мне хочется сесть и разреветься, но я лишь потираю щекочущий нос и отворачиваюсь под предлогом того, что еще не оценила вид из окна.
Первое января. Во дворе так тихо, как бывает только в большие праздники, когда весь город одновременно выдохнул и замер.
Под окнами расположена детская площадка, укрытая ровным слоем снега. С утра мело.
Вова ведь и летом меня звал к себе домой, на дачу. Но тогда я, выходит, совсем его не знала, не понимала или не хотела понимать.
У меня была моя собственная, свободная, такая охренительная жизнь.
Я была как та кошка, которая гуляет сама по себе. При этом я обожала свою квартиру, где сегодня осталось мое самоуважение. Теперь дома тошно, хоть беги. Я кажусь себе такой жалкой.
Приперлась к влюбленному мужику поиграть в семью, лишь бы свалить от парализованной матери.
— Вот. Она уже замаринована, — Панкратов достает из холодильника пакет с мясом.
Я быстро моргаю и оборачиваюсь к нему.
— Индоутка в маринаде “Прованс”, — сипло читаю с вакуумной упаковки. — А это больше индейка или утка? — мелю, что попало, чтобы скорее переключиться с самоуничижительных мыслей. — Их, типа, скрестили?
— Ты чё, мать? — Вова давится смешком. — Это сама по себе птаха так-то.
— Конечно же нет, — уверенная в своей правоте, я возвожу глаза к потолку.
— Да я тебе говорю! — фыркает Вова.
Я беру телефон, чтобы разубедить его, и попадаю впросак.
Оказывается, индоутка – это самостоятельная птица. Научное название – мускусная утка. Единственная в своем роде. Её дикие популяции до сих пор обитают в Центральной и Южной Америке.
Век живи – век учись.
— И правда, — я сконфуженно прикусываю язык. — Да как так-то? А я всю жизнь думала, что это гибрид.
— Гибрид, — Вова усмехается и самодовольно хмыкает. — Не верит еще. — Он приближается сзади и стискивает под грудью. Его тяжелая голова с покорностью верного пса опускается мне на плечо. — Будешь хандрить, Свет, мне все-таки придется тебя трахнуть. А я б тебя сперва покормил.
Закинув голову назад, хочу рассмеяться.
Наши лица соприкасаются. И Вовин голос, тепло его щеки и крепкие объятия вдруг отзываются во мне чем-то настолько щемящим, что мой смех обрывается, едва достигнув гортани. Я теряю весь воздух, обмякаю, мои руки падают вдоль туловища.
Я начинаю рыдать. Сука. В голос.
38
Я получаю от Вовы то, что мне сейчас так необходимо.
Руки, готовые укрыть и сберечь. Согревающее присутствие. Тихий заботливый голос, даже если он просто повторяет мое имя.
— Свет…
Я отчаянно трясу головой, заливая слезами Вовину футболку.
Прямо здесь, уткнувшись ему в грудь, я наконец-то могу быть не двужильной, не привыкшей получать от жизни пинки, не вечно справляющимся со всем бульдозером, а в конец измученной, разбитой и уставшей.
И Вова не ободряет меня, не говорит, мол, лан, не кисни, чё ты, а просто держит и крепче прижимает к себе, когда мои рыдания заходят на новый круг.
Я плачу циклично.
Сначала тихо, почти беззвучно. Просто слёзы катятся сами по себе. Затем волна накатывает сильнее, и я уже не сдерживаю всхлипы. После чего меня снова прорывает. И так по спирали, где каждый виток уводит глубже. На первом я горюю о том, во что превратилась моя жизнь. На втором – о том, чего в ней не случилось. На третьем – обо всем сразу.
— Свет… — снова зовет меня Вова.
Под его тяжелой теплой ладонью, поглаживающей по спине, дрожь понемногу стихает.
Я не хочу, чтобы он меня отпускал. Не хочу думать о том, как снова вернусь домой. Но еще больше я не хочу, чтобы Вова решил, что я им пользуюсь. Что я с ним только потому, что мне хвост прижало. Ведь всё так и выглядит.
Я начинаю корить себя за проявленную слабость, и когда слёзы наконец становятся реже, а плечи уже не вздрагивают при каждом вдохе, отстраняюсь.
Вова вытирает мои подсохшие щеки, на которых стянуло кожу. У самого абсолютно несчастный вид.
Мое сердце обливается кровью. Я не хочу делать его несчастным.
Он отпускает меня, чтобы оторвать бумажное полотенце.
— Держи.
— Пойду умоюсь.
В ванной я закрываюсь. Включаю воду, а сама сажусь на край и высмаркиваюсь в бумагу.