И все же восторга от того, что моя сестра втихаря положила глаз на моего, на тот момент, мужчину, не испытываю.
Вот ведь засранка, а!
— Да, да, — заметив мое смятение, усмехается Люба, подхватывая со стола свой поющий телефон. У нее Стас Михайлов на звонке стоит. — Так что не думай. Его там быстро к рукам приберут.
Я возвожу глаза к потолку.
Сама знаю.
Чувствую укол ревности. Совсем чуть-чуть. Я же не железная. Но ещё мне хочется счастья для Димы – полноценного, настоящего.
— Привет, Альбин… — Люба отвечает на телефонный звонок. — Да ты что… — и вся с лица сходит. — Когда?.. Твою мать…
У меня сразу появляется очень дурное предчувствие. И оно многократно усиливается, когда Любин опасливый взгляд, полный паники, досады и сожаления, обращается на меня.
— Свет… Это насчёт Людки, — она говорит о матери. И моё сердце не то чтобы уходит в пятки, но заметно сбивается с привычного ритма, а язык немного немеет. — В больнице она. В реанимации. Инсульт. Документы надо везти, ещё памперсы и пеленки.
31
Это не первая моя беседа с врачом, но именно сегодня я наконец осознаю, что меня ждет.
Нет, не так. Я и предыдущие четыре с половиной недели всё понимала. Инсульт. Лежачая. Не ходит. Не говорит. Себя не обслуживает.
Знала, понимала. Еженедельно ходила на встречу с врачом, кивала, записывала, задавала вопросы.
Такая хорошая дочь.
Но сегодня сказали: «В четверг выписываем». И меня как ледяной водой окатили. Потому что это значит, что она едет ко мне. Домой. Ко мне. На мою кровать, которая теперь каким-то образом должна будет стать «функциональной». В мою квартиру, где я уже и так целый месяц задыхаюсь и места себе не нахожу.
Своего жилья у мамы нет и не было.
Толя, ее нынешний сожитель, узнав, что мама теперь не скоро встанет на ноги, и даже, если встанет, прежней уже никогда не будет, сразу дал понять, что к себе он ее забирать не планирует.
Умыл руки. Разумеется. Одно дело – жить с женщиной, которая обслуживала его потребности, а другое – с инвалидом, которого надо обслуживать самого.
И это при том, что они вместе шесть лет прожили. Но да не мне его судить.
Ведь я никакая не хорошая дочь. Я просто человек, оказавшийся в безвыходном положении.
Она мне тоже не нужна. Но кто бы меня спрашивал.
Вещи матери Толик еще две недели назад ко мне перевез. Побоялся, видимо, что я внаглую её ему привезу и оставлю. Как будто это так легко сделать – даже просто ее куда-то перевезти. Трусливый козел.
Но, пока мать находилась в больнице, у меня еще теплилась какая-то надежда, что ей станет лучше, она пойдет на поправку, и всё каким-то чудесным образом сложится так, что из больницы она выйдет на своих двоих и вернется к своей жизни, где нет меня.
Однако чуда не произошло.
Случилась несправедливость.
Я не знаю, как еще назвать весь этот гребаный сюр?
Еще я наивно надеялась, что Люба предложит забрать сестру к себе. Или даже не надеялась, а просто держала эту мысль где-то на краю сознания, как заведомо нерабочий резервный план, который все же не давал мне окончательно погрязнуть в унынии и жалости к себе.
Но Люба даже не намекала о подобном. И её я тоже понимаю.
У теток работа, хозяйство, своя жизнь. Не обязаны они взваливать на себя такую тяжелую ношу. Даром были бы действительно сестрами, а не числились ими по факту рождения.
Возможно, если бы мать сама не отгородилась и не оставила в отношениях с близкими выжженный круг, тетки бы мне помогли.
Они и так помогали. Приезжали по выходным, чтобы разгрузить меня. Люба где-то подгузники достала – несколько пачек.
Но она моя мать. И разбираться с тем, как с ней быть дальше, мне нужно самой.
А я не хочу.
Я. Не. Хочу.
Господи, почему она просто не…
За что?
Это ведь мне наказание?
Я не-хо-чу!
Не хочу мыть её. Не хочу переворачивать. Не хочу менять подгузник. Кормить. Заставлять ее мышцы работать. Мне все это осточертело еще в первую неделю.
Я ведь даже не через силу за ней ухаживаю, а будто назло – себе, ей, всему миру, в котором столько несправедливости.
И я совсем не чувствую к ней жалости. Ни капли. Как бы ни старалась и не пыталась найти в себе хоть частичку сострадания и милосердия, нет во мне этого.
Мне жаль только себя.
Мне отчаянно, невозможно, мне невыносимо жалко себя!
32
Я усаживаю мать, подтягивая за подмышки к изголовью кровати. Подкладываю подушки и иду к столу, чтобы взять тарелку с картофельным пюре и протертой вареной курицей.
Спасибо Галине. В те дни, когда сиделка у меня, придя с работы, я не ломаю голову над тем, чем накормить мать.
И стоит лишь отойти, та уже лежит, завалившись набок. Голова упала на плечо, рука безвольно свисает вдоль кровати.
Ставлю тарелку с ужином обратно, поднимаю, усаживаю и фиксирую ее при помощи подушек.
— Есть будем, — предупреждаю.
Мать безразлично смотрит в пространство перед собой.
Лицо асимметричное. Левая словно замерзла. Левый угол рта не до конца смыкается, и оттуда подтекает слюна и выходит пища при кормлении. Левое веко чуть опущено, глаз не до конца закрывается во сне, поэтому белок чуть подсохший, красноватый.
Участковая сказала капать ей увлажняющие капли. Но я про них забываю.
И, пока вспомнила, тянусь к тумбочке и достаю из ящика пузырек.
Когда оттягиваю веко и склоняюсь над лицом матери, кажется, что она смотрит прямо на меня.
Узнает? Не узнает? Или делает вид, что не узнает?
Мне уже всякое в голову лезет.
Капаю в оба глаза. Жмурится правым.
Начинаю кормить.
— Давай. — Ввожу ложку на правую сторону. Мать не жует, просто держит пищу во рту. Я жду. Пять секунд. Десять. — Глотай.
Она глотает. Тяжело. С видимым усилием. Вытираю ей рот, а сама тоже смотрю мимо, не фокусируясь. Так опостылела мне эта картина.
На седьмой ложке она давится. Начинает кашлять, захлебываться.
Она часто давится, но сегодня ситуация настолько быстро выходит из-под контроля, что у меня начинается паника.
Я наклоняю её и хлопаю по спине, но это не срабатывает.
Мать страшно хрипит, как рыба хватая ртом воздух. Ни вдохнуть, ни выдохнуть. Глаза начинают слезиться. Лицо из красного становится сине-багровым. Губы синеют первыми. Тело напрягается, спина выгибается, здоровая рука хватает простыню.
Твою мать! Что делать? Что делать?!
Я всё бросаю, резко дергаю её, разворачиваю спиной к себе, и как можно сильнее продолжаю хлопать между лопаток.
Получается.
Звук её мокрого булькающего кашля – самый желанный звук на свете.
Я вся в мыле.
Обессиленная снова кое-как ее усаживаю. Сама задохнулась. Руки трясутся.
Требуется несколько минут, чтобы тоже прийти себя.
После чего я смотрю на мать, на ошметки еды. Всё одеяло в плевках и слюне.
И, когда паника отступает, ей на смену приходит злость.
— Решила сдохнуть, да? — говорю я, глядя на мать. — Чтобы меня потом на зону отправили? Давай. Хер ли? Хоть там от тебя отдохну! — выплевываю я в сердцах.
Матери по барабану, что я ору на нее.
А я так больше не могу.
Я не могу.
Я уже на работе на сотрудников кидаюсь. Не буквально, но срываюсь систематически. Миша сегодня одернул меня, сказал, что всё понимает, но надо стараться держать себя в руках.
Мне было так стыдно, что вместо одной я выкурила подряд две сигареты.
У меня проблемы со сном. Тревожат мысли о смерти.
Не в том смысле, что я хочу что-то с собой сделать, а о смерти как таковой.
Я просыпаюсь часа в три, проверяю мать, затем лежу до пяти-шести и думаю о том, какой конец ждет меня и что будет тому предшествовать.
Я бы желала легкую смерть. Чтобы раз и всё. Ведь у меня даже нет дочери, которой бы я опостылела.
Ни-ко-го.
“Новопассит” не помогает. Купила “Афобазол”, но эффекта пока не ощущаю.