Вовка Гурьев сказал, что придёт снимать. Я сказала, что снимать нечего. Он сказал: «Кать, ты чего. Семья. Сорок человек. Бабушка. Голуби. Это тоже кино. Лучше, чем свадьба. На свадьбах все врут, а на таких нет».
Пётр Ильич из Городца допёк пряники и привёз сам, на своём старом «уазике», который пах мёдом и бензином, и выгрузил три больших коробки в агентстве, и сказал: «Сто пятьдесят. С именами. Как заказывали. И один большой». Я открыла коробку и нашла большой, на дне, завёрнутый в пергамент. «Максим и Алина. 21.06». Глазурь цвета слоновой кости, виноградная лоза по краю. Красивый.
— Не выбрасывай, — сказал Пётр Ильич, глядя, как я держу его в руках. — Пряник не виноват. Пряник не знает, что там у людей. Он просто пряник.
Я не выбросила. Я завернула его обратно в пергамент и положила в коробку.
К вечеру пятницы я переделала рассадку на сорок человек. Четыре круглых стола по десять. Вера Павловна позвонила в обед и продиктовала мне, кого с кем сажать, медленно, но очень чётко, и в одном месте сказала:
— Люба с Колей. Вместе. Рядом.
— Вера Павловна, они же тридцать лет не разговаривают. Вы же сами говорили.
— Вот пусть и поговорят, — сказала Вера Павловна. — Хватит. Тридцать лет из-за дачи, которой уже нет. Я тоже тридцать лет молчала. Хватит. Рядом их.
Я посадила их рядом.
— И Мишеньку ко мне, — сказала Вера Павловна. — Справа. А ты слева от него.
— Вера Павловна, я буду работать. Я организатор.
— Ты будешь гостьей, — сказала Вера Павловна тем голосом, которым, наверное, говорила Максу «в одиннадцать дома». — Организатором пусть Зоя Петровна будет. Я ей заплачу. Отдельно. А ты будешь сидеть рядом со мной. Это моё условие.
Я засмеялась. Это было уже третье «моё условие» за месяц.
— Хорошо, — сказала я.
В субботу, двадцать первого июня, в Нижнем было солнечно и жарко, плюс двадцать девять, и ни облачка. Синоптики не врали. Я посмотрела прогноз в шесть утра, сидя на кухне с кофе, и вспомнила, как семь лет назад заказывала двенадцать прозрачных зонтов. Сегодня зонты были не нужны. Сегодня вообще почти ничего не было нужно.
Миша проснулся в семь и спросил, едем ли мы к Вере Павловне на праздник. Я сказала, что едем. Он спросил, будет ли там дядя Максим. Я сказала, что будет. Он сказал «ура» и надел свои синие сандалии с медведями и белую рубашку с бабочкой, которую надевал на выпускной, и сказал, что готов. Было семь пятнадцать. Выезжать надо было в два.
Я надела платье. Тёмно-синее, простое, льняное, до колена, которое купила три года назад на чью-то свадьбу, где была гостьей, а не организатором, первый и последний раз. Оно висело в шкафу и ждало. Я посмотрела на себя в зеркало в прихожей. Тридцать один год. Серые глаза, как у отца. Тёмно-русые волосы, распущенные, первый раз за месяц не собранные в узел. Я подумала, что надо бы их уложить, и не стала. Пусть лежат как лежат.
В ушах у меня ничего не было. Я никогда не носила серёжки, кроме одного раза, семь лет назад, у зеркала в коридоре у Веры Павловны.
Мы приехали в «Откос» в половине третьего. Зоя Петровна была там с восьми утра. В бордовом костюме со стрекозой, с планшетом в руках и с таким лицом, будто командовала обороной Сталинграда. Она встретила нас на крыльце.
— Всё готово, — сказала она. — Столы, цветы, торт, пряники. Голубятник ваш приехал, сидит на террасе, курит, Лариса в истерике. Музыканты настраиваются. Ведущий этот, в клетчатом, тоже припёрся, хотя ты сказала, не надо. Сидит в баре, пьёт кофе, рассказывает Арсену анекдоты.
— А гости?
— Арзамасские уже здесь. С утра. Сидят на террасе, ругают жару и пробки. Остальные к трём.
— А Вера Павловна?
— Едет. Он её везёт.
Белый зал было не узнать. Не было арки у перил. Не было стульев в два ряда, прохода по центру. Не было маленького стола у второго окна слева. Было четыре круглых стола с белыми скатертями, на каждом ваза с пудровыми розами «Джульетта», на каждой тарелке пряник с именем, медовый, с глазурью цвета слоновой кости. Окна были распахнуты на Волгу, и белые шторы колыхались от ветра. У третьего окна справа, на отдельном столике, стоял торт. Не три яруса, один, нижний, вишнёвый, с белым кремом, неровным, «как будто руками», и с пудровыми розами наверху вместо пионов. Ирина Валентиновна сказала Зое Петровне, что два других яруса она отдала в детский дом на Мещерском, а этот привезла, потому что «вишню любит хозяин, а хозяин будет».
Миша сразу побежал к столу искать свой пряник. Нашёл. На нём было написано: «Михаил». Он долго смотрел на него, потом поднял на меня глаза.
— Мам. Тут моё имя. Откуда они знали?
— Вера Павловна попросила, — сказала я. Я сама вписала его в список, в последнюю ночь, по просьбе Веры Павловны. Пётр Ильич, оказывается, успел.
— А можно его съесть?
— Можно. Потом. Сначала все соберутся.
Он положил пряник в карман рубашки, бережно, чтобы не сломать.
Макс привёз Веру Павловну без десяти три. Я видела в окно, как он вышел из машины, обошёл её, открыл заднюю дверь, подал маме руку. Как она выбиралась, медленно, опираясь на трость, в своём синем платье с белым воротничком и в шляпке. Маленькой, соломенной, с синей лентой. Я никогда не видела её в шляпке. Как он вёл её под руку по дорожке к крыльцу, медленно, подстраиваясь под её шаг.
Он был в тёмном костюме. Не в свадебном, не в том, что заказывали в ателье для свадьбы, с бутоньеркой. В обычном, тёмно-сером, с белой рубашкой, без галстука, расстёгнутой у ворота. Он похудел за эту неделю. Лицо у него было усталое и спокойное.
Арзамасские сёстры на террасе, увидев их, встали и пошли навстречу, обнимать, громко, со слезами и поцелуями, как обнимаются родственники, которые не виделись годами. Тётя Таня и тётя Галя, двоюродные сёстры Макса, пятидесяти с лишним лет, обе крупные, громкие, в цветастых платьях и с одинаковыми причёсками, и их мужья, тихие, в пиджаках, которые стояли позади и улыбались.
Вера Павловна обняла сестёр, расцеловала, сказала что-то, отчего они захохотали. Потом обернулась, нашла меня глазами в дверях зала и кивнула. И подняла руку, левую, здоровую, и поманила.
Я подошла, держа Мишу за руку.
— Катенька, — сказала Вера Павловна. — Девочки, это Катя. Она нам всё это устроила. — Она кивнула на зал, на столы, на розы. — А это Мишенька. Её сын.
Тётя Таня посмотрела на меня. Потом на Мишу. Потом на Макса, который стоял за маминой спиной. Потом снова на Мишу. Долго. И что-то у неё на лице изменилось, медленно, как изменяется небо перед дождём, когда ещё солнце, но уже понятно.
— Здравствуй, Мишенька, — сказала она мягко.
— Здравствуйте, — сказал Миша. — А у вас есть пряник?
— Есть, наверное. С именем?
— С именем. Я вам покажу, где.
Он взял тётю Таню за руку, и она пошла за ним, послушно, оглядываясь на Веру Павловну, а Вера Павловна смотрела им вслед и ничего не говорила. Тётя Галя смотрела на меня. Я смотрела на Волгу.
Никто ничего не спросил. У них в семье не спрашивают.
К трём собрались все. Сорок человек. Тётя Люба с мужем из Дзержинска, полная, с завитыми волосами, в бусах. Дядя Коля из Сормово, сухой, лысый, с орденской планкой на пиджаке, который, увидев тётю Любу, развернулся и пошёл обратно к выходу, и Вера Павловна сказала ему вслед: «Николай. Сядь. Это моё условие». И дядя Коля вернулся. Дядя Толя из Балахны, огромный, весёлый, со Светланой, худой, нервной, в шляпке с вуалью, которая, увидев Нину Аркадьевну, поджала губы. Нина Аркадьевна, маленькая, сухонькая, в бежевом плаще, которая подошла ко мне и сказала шёпотом: «Катенька, простите меня, старую, это всё Вера, я только подписывала». Двоюродные, троюродные, их дети, внуки, какие-то бабушки, которых я не знала. Глеб, рыжий, в светлом костюме, с огромным букетом подсолнухов, которые вручил Вере Павловне и сказал: «Это вам. Свадьбы нет, а цветы есть». Вера Павловна засмеялась.
Алины не было. Никто о ней не спросил. Тётя Галя один раз посмотрела на Макса и открыла рот, и закрыла.