Он быстро черкнул цифру на полях.
— Пять процентов от двухсот тысяч — десять тысяч долларов, мистер Рэнсом. Не восемнадцать, конечно, но, поверьте, и такую сумму не каждый рядовой хозяин в этом штате имеет в год.
Рэнсом медленно опустился на стул, будто цифра, пусть и вдвое меньшая изначально высчитанной им самим, всё равно оказалась тяжелее, чем он готов был унести стоя.
— Десять тысяч... в год... — повторил он тихо, будто пробуя число на вкус, и я заметил, как у него слегка задрожали руки, складывающие бумаги обратно в стопку.
Рэнсом сидел ещё с минуту молча, потом снова взялся за перо, бормоча себе под нос:
— Десять тысяч долларов... это сколько же в фунтах будет... — Он попытался прикинуть в уме, сбился, начал заново на полях того же листа, черкая неровные цифры. — Пять к одному, кажется? Выходит две тысячи фунтов?
— Чуть меньше, — мягко поправил дядя Роберт, забирая у него перо и выводя цифру своим ровным почерком. — Курс сейчас порядка четырёх долларов восьмидесяти семи центов за фунт стерлингов, не пять к одному. Так что около двух тысяч пятидесяти фунтов в год.
Рэнсом уставился на эту цифру так, будто она была написана не на бумаге, а высечена на камне. Я видел, как у него на скулах заходили желваки — не от досады, а от почти физического потрясения, какое бывает, когда абстрактная сумма вдруг превращается в нечто осязаемое, знакомое с детства по совсем другим меркам жизни.
— Две тысячи фунтов, — повторил он тихо, глядя куда-то мимо нас обоих. — Мой отец всю жизнь горбатился на верфи за сорок фунтов в год и почитал это за счастье, что вообще есть работа. Я получал на родине сто двадцать… А теперь... — он не договорил, покачал головой и как-то беспомощно рассмеялся, потирая лицо ладонью.
— Привыкайте, Чарльз, — сказал я, кладя руку ему на плечо. — Это только первый год контракта.
— Да, ещё одно, мистер Рэнсом, — дядя Роберт поднял палец, останавливая его на полпути к двери. — Я позволил себе побывать у вашего дома — того, где вы живёте с дочерью, — и нашёл его решительно неприемлемым для компаньона Лафайеттов. Тем более что всю десятимильную зону вокруг завода мы теперь выселяем подчистую, вам всё равно съезжать. Я взял на себя смелость переписать на вас один из домов в самой Саванне, из тех, что издавна принадлежат нашей семье. По соседству — школа Мэсси, вполне приличное заведение, для вашей милой дочери в самый раз, Мэй даст рекомендацию директору. Считайте это авансом в счёт будущих отчислений по контракту. Надеюсь, старику простительно небольшое самоуправство?
Рэнсом открыл было рот, явно собираясь возразить или хотя бы поблагодарить как полагается по этикету, но так и не нашёл подходящих слов — просто кивнул, ошеломлённый уже второй за этот час новостью подобного масштаба.
Признаться, дядина расторопность застала меня врасплох — не сама сделка, к подобной деловой хватке семьи я уже начинал привыкать, а то, с какой лёгкостью и, главное, публично он её обставил. Роберт, разумеется, ничего не подарил — дом он продал, просто в счёт будущих отчислений по контракту, которые теперь, после подписи Кеннеди, были не гипотетическими, а гарантированными на годы вперёд. Расчёт, а не благотворительность, чистейшей воды коммерция — и всё же от этого сделка не становилась менее значимой в глазах общества.
Потому что дом — это не жалованье и не строчка в договоре, которую можно спрятать от посторонних глаз. Жалованье можно не упоминать за обедом в приличном обществе. А дом в черте Саванны, соседство со школой Мэсси, право отдать туда дочь — это публичное, зримое, необратимое заявление всему городу: этот человек теперь один из нас, пусть даже купил он своё место в этом кругу, а не унаследовал. Для вчерашнего химика их Ливерпуля, без образования, без капли благородной крови, без единого предка, чьё имя значилось бы в церковных книгах графства, это был скачок через сословную пропасть, какую в обычное время не перепрыгнуть было бы и за три поколения упорного труда.
И дядя Роберт, при всей своей деловой хватке, это прекрасно понимал — оттого и обставил сделку с такой подчёркнутой лёгкостью, будто речь шла о сущей безделице, а не о том, что он своей рукой переписал границы старой южной иерархии, вписав в неё нового человека тем же росчерком пера, каким минутой раньше выторговывал контракт.
* * *
Через три дня, ранним утром, перед самым отъездом в армию, я заглянул к Рэнсому на чай — отчасти чтобы попрощаться по-человечески, отчасти из чистого любопытства взглянуть, как он обживается на новом месте. Дом оказался именно таким, каким и обещал дядя Роберт, — скромный по меркам светской части общества, но безупречно респектабельный, с маленьким палисадником и видом на школу Мэсси через улицу. За столом, разливая чай с почти торжественной сосредоточенностью, прислуживала его дочь — веснушчатая девочка лет девяти, в опрятном платьице, явно гордая, что ей доверили эту обязанность перед важным гостем отца. В этом не было ничего от прислуживания — наоборот, незыблемая семейная английская традиция, где разливать чай гостям считалось делом хозяйки, пусть бы хозяйке было всего девять лет от роду и косички у неё торчали в разные стороны.
— Чарльз, — сказал я, принимая чашку из её рук с должной серьёзностью, — в этом городе вы единственный человек, который по-настоящему понимает в чае. Все прочие здесь заваривают нечто среднее между отваром сена и ночным кошмаром.
Рэнсом усмехнулся, явно польщённый.
— Ну, я всё же наполовину англичанин, мне положено разбираться. А вот как юноша из коло... — он осёкся сам, поймав себя на слове, — простите, из Америки, пристрастился к настоящему чаю? Обычно у вас тут предпочитают кофе, если не чего похуже.
Он посмотрел на меня при этом с испытующим прищуром, каким смотрел на цифры контракта, — не праздное любопытство, а настоящий, цепкий интерес человека, привыкшего замечать несостыковки.
— Матушкина родня, точнее, их английская гувернантка, баловала меня в детстве всякими островными привычками, — сказал я как можно небрежнее, отпивая из чашки, чтобы не встречаться взглядом дольше необходимого. — А заодно, признаться, и книги — начитался в юности английских романов, вот и проникся вашими обычаями раньше, чем довелось познакомиться с живым англичанином.
Объяснение было так себе, но Рэнсом, кажется, удовлетворился им — или просто решил не углубляться дальше, зная за собой привычку слишком уж пристально всматриваться в мелочи.
Когда мы вышли на улицу, я обратил внимание на нечто куда более красноречивое, чем любой наш разговор за столом: мимо проходили двое солидных горожан — один, помнится, даже член городского совета, — и оба сочли нужным приподнять шляпы и учтиво поприветствовать Рэнсома по имени, с той же почтительностью, с какой обычно кланяются уважаемому соседу, а не вчерашнему заводскому мастеровому. Месяц назад те же самые люди прошли бы мимо, даже не потрудившись вспомнить, как его зовут. Я ещё раз поразился скорости, с какой здесь распространялись слухи, — оставалось только гадать, сколько дней потребуется, чтобы весть о происхождении его нового дома долетела до последней прачки на окраине Саванны.
— Как школа, Чарльз? Дочери нравится?
— Ещё толком не распробовала, только первые дни ходит, — он на мгновение замялся, но тут же расплылся в той неловкой, непривычной себе улыбке человека, который ещё не научился носить новое счастье так, чтобы оно сидело естественно. — Но я обещаю вам, мистер Лафайетт, — понравится. Ей понравится.
Интерлюдия. Бостон. Февраль 1863 года
Интерлюдия. Бостон. Февраль 1863 года
Фабрика Чикеринга стояла на Тремонт-стрит, в Саут-Энде, и в Бостоне ею гордились так, как в других городах гордятся соборами. Пять этажей кирпича, сотни окон, паровая машина в подвале, и всё это ради роялей. Когда её построили, говорили, что во всей Америке нет здания больше, кроме Капитолия. Теперь рояли делали только на верхних этажах. Нижние сдали Спенсеровской компании магазинных винтовок, и там, где десять лет назад сушили ель для резонансных дек, стояли токарные и фрезерные станки и длинные верстаки, за которыми двести человек в фартуках собирали для армии Соединённых Штатов самое скорострельное ружьё в мире.