Дальнейшее заняло от силы полминуты. Со стороны коридора донёсся шелест юбок, полный сдержанного ужаса, — и в дверях один за другим возникли тётя Мэй, чьё лицо приобрело цвет фарфоровой чашки, мама, старательно скрывавшая под маской крайнего возмущения то, что было очень похоже на едва сдерживаемую улыбку, и, наконец, сама мать Катарины, которая не произнесла ни звука вовсе, потому что все силы уходили у неё на то, чтобы не лишиться чувств прямо на пороге бильярдной.
— Катарина Элизабет-Мария Лафайетт, — начала тётя Мэй голосом, от которого, казалось, начала подмерзать вода в графинах, — извольте немедленно...
Договорить ей не дали — девочку, подхватив с двух сторон, уже уводили прочь, а из глубины коридора ещё долго доносилось слаженное, почти хоровое шипение трёх голосов сразу, объяснявших юной леди всю глубину и полную необратимость совершённой ею социального падения.
Йеремия проводил всю процессию взглядом, в котором восхищение мешалось с чем-то похожим на фамильную гордость, и повернулся к столу.
— Славная девчонка растёт, — сказал он одобрительно. — Жаль, что не мальчиком родилась. Ну что, господа, значит, решено: выезжаем завтра.
Глава одиннадцатая, в которой Генри вносит небольшие управленческие инновации.
Глава одиннадцатая, в которой Генри вносит небольшие управленческие инновации.
Кабинет управляющего заводом достался мне вместе со всем прочим наследством Килбурна: тёмная комната с единственным окном, засиженным мухами столом и шкафом, набитым бумагами, в которых царил хаос, достойный отдельного археологического исследования. Я потратил на неё меньше недели и куда больше денег, чем следовало бы, но результат того стоил.
Стол я развернул от стены к двери — просто потому, что сидеть спиной к входу в собственном кабинете казалось мне варварством, унаследованным явно не от прежнего управляющего, а от какого-то более далёкого предка с плохими инстинктами самосохранения. Одну стену целиком отдал под доску: не грифельную панель для мела, которых в конторе хватало, а огромный лист пробкового дерева, обтянутый холстиной, куда можно было приколоть что угодно булавками. На неё легли листы бумаги, разрезанные на аккуратные квадраты — не то чтобы клейкие, конечно, восемьсот пятьдесят девятый год не располагал такой роскошью, но с обмакнутым в жидкий клейстер уголком, который держался ровно столько, сколько нужно, и легко отставал, если требовалось переместить мысль в другую колонку. На квадратах — задачи, по одной на листок, цветными карандашами по категориям: красным — срочное, синим — заказы из Ливерпуля, зелёным — то, что можно отложить. Три колонки под общим заголовком, который я вывел крупными буквами: «TO DO / DOING / DONE».
Рядом, на второй доске, висела схема завода — цеха, склады, маршруты движения материалов, — начерченная так, как я привык чертить блок-схемы бизнес-процессов: прямоугольники, стрелки, узкие места, обведённые красным. Хейл, впервые увидев её, долго стоял молча, а потом сказал одну фразу, которую я счёл высшей похвалой, доступной человеку с его характером: «Так и есть. Впервые вижу, чтобы это нарисовали».
Стулья для посетителей я поставил не напротив стола, как трон перед просителями, а сбоку, у низкого столика — для разговоров, а не для аудиенций. На отдельной полке выстроились гроссбухи в новом порядке, с ярлыками, которые я сам вывел по трафарету: не «разное» и «прочее», как было заведено у прежнего управляющего, а по категориям, с датами и номерами.
Отец приехал на завод в первую неделю января — без предупреждения, что было в его духе, — и застал меня как раз за тем, что я переставлял очередной синий квадратик из колонки «DOING» в колонку «DONE» с чувством глубокого, почти детского удовлетворения.
Он остановился в дверях и некоторое время молча разглядывал доску, не произнося ни слова. Взгляд его скользил по цветным квадратикам, по стрелкам на схеме цехов, по надписям, и по лицу отца — по этому граниту, привычному лишь к минимальным колебаниям рельефа — прошло что-то похожее на искреннее любопытство.
— Что это? — спросил он наконец, кивнув на доску.
— Способ видеть все дела сразу, сэр — сказал я. — Что сделано, что в работе, что ещё не начато. Подсмотрел кое-что в Англии, у одного инженера на верфи — он так вёл учёт заказов, чтобы ничего не терялось между столом и памятью. Я немного доработал под наши нужды.
Отец подошёл ближе, взял один из квадратиков — тот, что относился к поставке угля, — повертел его в пальцах, будто оценивая на вес, и вернул на место с той же аккуратностью, с какой кладут обратно чужую вещь.
— Удобно, — произнёс он.
От отца это было равносильно оде, воспетой на два голоса с хором. Я сдержанно поблагодарил и, только когда он ушёл — осмотрев цеха, кивнув Хейлу, не сказавшему почти ничего, как и полагалось человеку его положения и склада, — позволил себе усмехнуться про себя. Ну ещё бы было неудобно. Миллионы бесполезных человеко-часов, потраченных на бесполезные совещания в сотнях корпораций за добрую сотню лет, не могли не родить в итоге чего-то по-настоящему рабочего. Где-то там, в моём мире, толпы менеджеров среднего звена, ненавидевшие каждую минуту своих планёрок, невольно выстрадали для меня этот метод — единственное толковое наследство эпохи опенспейсов и корпоративных тимбилдингов, которое я вывел сюда без малейшего чувства вины.
Сегодня должен был приехать Чарли Рэнсом — химик из Ливерпуля, с дочерью. Как доложили мне порученцы, их разместили в одном из домиков с небольшим участком в четверти мили от завода, вверх по склону и по ветру от труб — я распорядился на этот счёт заранее, помня, что не всякий вновь прибывший обрадуется запаху кокса на завтрак, а в услужение прислали с полей молоденькую негритянку посообразительней. Хэтти наотрез отказалась отдавать кого-то из своих для «какого-то паписта из этой вашей Англии, чтоб она провалилась» — и на этом её участие в вопросе закончилось, категорически и бесповоротно.
Девчонка с полей, судя по тем же докладам, восприняла перемену в своей судьбе как личное вмешательство Господа Бога, не меньше – оно и понятно, мыть полы и готовить еду для двоих сильно отличается от изматывающей работы под палящим солнцем и плетью надсмотрщика. Она развила рвение, которому позавидовал бы любой армейский интендант: домишко она выдраила до блеска ещё затемно, а к обеду, если верить донесениям, уже раздобыла где-то рассаду на будущую весну — неизвестно, каким образом, и никто предпочёл этим вопросом не задаваться.
Рэнсом явился на завод пополудни, в потёртом дорожном пальто, с чемоданом, перевязанным верёвкой вместо ремня, и с тем настороженным, оценивающим прищуром, каким смотрят люди, которых слишком часто обманывали, чтобы верить чему-то на слово. Три недели пути через океан не пошли ему на пользу: он был бледен, небрит, и от него разило дешёвым табаком.
Я поднялся ему навстречу, пожал руку — крепкую, в чёрных от старых реактивов мозолях, — и пригласил садиться, не за стол, как принимают просителя, а на стулья у низкого столика, как принимают равного. Он сел, огляделся — и застыл, разглядывая доску с цветными квадратиками так же, как в своё время Хейл: долго, молча, с недоверием человека, привыкшего, что порядок в делах либо есть, либо его выдумали, чтобы пустить пыль в глаза.
— Это ещё что за... — он не договорил, покрутил головой в поисках подходящего слова, не нашёл и просто махнул рукой в сторону доски.
— Система учёта задач, — сказал я. — Подсмотрел во Франции, у одного инженера в Лионе. У них там, говорят, весь текстильный бизнес так ведут — каждую операцию на отдельный листок, чтобы ничего не терялось между головой и бумагой.
— Лягушатники, — пробормотал Рэнсом себе под нос, не то с осуждением, не то с уважением — определить было решительно невозможно, — вечно что-нибудь эдакое выдумают, лишь бы не работать руками.