Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я закрыл глаза, расслабил плечи и отпустил руки. Так же, как с пером. Тело сдвинулось само. Правая рука поднялась и без колебаний легла на светло-серые панталоны со штрипками, левая нашла белую рубашку с мягким воротничком, не парадным, домашним. Пальцы ловко перебрали пуговицы, привычно застегнули запонки на манжетах, и я, не глядя, вытащил из груды галстуков тёмно-синий и повязал его свободным узлом, небрежным, но безупречным, каким завязывают, когда хотят выглядеть так, будто не думали об этом вовсе. Жилет выбрался из шкафа сам: серо-жемчужный, шёлковый, с перламутровыми пуговицами. Затем короткий сюртук цвета мокрого асфальта, лёгкий, без парадности, идеально подходящий для дома и слабости.

Я открыл глаза и подошёл к зеркалу в углу. Из него на меня смотрел юноша: худой, бледный, с тёмными кругами под глазами и всё же удивительно ладный, будто его вырезали и сшили друг для друга вместе с костюмом. Тонкие черты, длинные ресницы, светлые волосы, отросшие за болезнь и падающие на лоб. Так выглядят люди, для которых одеваться значит не необходимость, а привычное, ежеутреннее искусство. Я поправил манжету, сам не заметив как, и усмехнулся отражению. Что ж. Одеваться, оказывается, я умею. Только не знаю этого.

Спуск по лестнице оказался вторым подвигом за день. Перила были широкие, отполированные тысячами ладоней, и я держался за них так, как держатся за поручень в качку. Ступени скрипели на каждом шагу, будто докладывали дому о моём появлении, и к последней я уже был уверен, что об этом знают все, включая кур на заднем дворе.

Внизу, у подножия лестницы, меня встретила Хэтти. Она стояла, уперев руки в бока, с ключами на поясе и выражением лица, которое я про себя назвал «вооружённым нейтралитетом».

— Это что такое? — спросила она. — Мистер Генри, вам что доктор велел? Лежать вам доктор велел. А вы что? Вы по лестницам разгуливаете, как здоровый. А если голова закружится? А если упадёте? Кто вас, спрашивается, поднимать будет, я, что ли, с моей-то поясницей?

Ворчала она долго, обстоятельно, с перечислением всех возможных бед, от обморока до воспаления лёгких, но глаза у неё при этом были мокрые и блестели, а руки, которыми она поправляла на мне сюртук, одёргивала манжеты и приглаживала волосы, двигались так бережно, будто я был сделан из тонкого фарфора. Она то и дело косилась на мои ноги, на то, как я иду, и в этом взгляде было что-то такое, что ни одна лекция о вреде самолечения не смогла бы перебить. Гордость. Мальчик сам ходит.

— Я осторожно, Хэтти, — сказал я. — Просто есть очень хочется.

— «Есть хочется», — передразнила она, но лицо её смягчилось. — Ну, это дело хорошее. Это, значит, на поправку идёте. Пойдёмте уж, усажу, накормлю, а там видно будет.

Она взяла меня под локоть, крепко, по-хозяйски, и повела в столовую, продолжая бубнить на ходу:

— А доктору Рейнольдсу я непременно отправлю баночку мёду. Хорошего, липового, что давеча собирали. Кого-нибудь из полевых ниггеров пошлю, пусть отнесут. Плата платой, то пускай господа платят, а я так, по-простому, по-домашнему.

Она произнесла это так, как другие говорят о вещах решённых и не подлежащих обсуждению, и я понял, что где-то в далёкой конторе, куда ещё нет ходу, баночка мёду уже внесена в реестр, оформлена и подписана. За столом сидели только сёстры. Мать и отца я не увидел, хотя тело, прежде чем я успел подумать, уже обшарило комнату глазами в поисках знакомой светлой головы.

— А где мама? — спросил я, опускаясь на стул, который Хэтти придвинула так, будто сажала в трон. — И отец?

Корделия, лениво помешивавшая в тарелке что-то, пахнущее лимоном, и всем видом показывавшая, что ей смертельно скучно, замерла с ложкой на весу. Посмотрела на меня с искренним недоумением, каким смотрят на человека, спросившего, почему солнце встаёт на востоке. Потом брови её поползли вверх, а через секунду она всплеснула руками так, что ложка звякнула о край супницы.

— Ах, Боже мой, я совсем забыла! Доктор же говорил, что ты всё забываешь! — Она произнесла это с тем оживлением, с каким подросток открывает, что у взрослых тоже бывают слабости. — Maman поехала в город, в чайную лавку. Раз уж ты внезапно захотел чаю, она решила не откладывать. Ты бы видел, как она собиралась, Хэтти едва успела рассказать ей про твою просьбу, а она уже требовала карету. А papa, как всегда, в порту, в конторе. Он же туда каждое утро ездит, хоть потоп, хоть эпидемия, хоть воскресенье, если бы не церковь.

Октавия, набив рот булочкой, энергично закивала. Лавиния молча наблюдала за мной поверх ложки.

— А теперь слушай внимательно, — продолжила Корделия, понизив голос до драматического шёпота. — в субботу приезжает дядя Джон.

Она произнесла это имя с придыханием и лёгкой паникой, как произносят название стихийного бедствия, о приближении которого уже объявили. Октавия перестала жевать. Даже Лавиния выпрямилась.

— Так что приведи себя в порядок, пожалуйста. Дядя Джон, как ты помнишь...

Она вопросительно замолчала, поймала мой взгляд, вздохнула и продолжила: — ...не помнишь, конечно, не любит неожиданностей. Даже в виде смертельной болезни.

Пока сёстры перешёптывались, я продолжал жевать и вспоминал. Имя «дядя Джон» царапнуло память, и через секунду она выдала то, что с нажимом рассказывала Ида, между двумя чашками кофе, о человеке, ставшем памятником ещё при жизни.

Джон Лафайетт. Патриарх клана, двоюродный брат моего отца, а стало быть, никакой мне не дядя, а дядя лишь по старой южной привычке называть дядями всех, кто старше и уважаемей. До войны он держал в стальной руке все обширные дела клана: рис, хлопок, порты, верфи, векселя, банки и половину Саванны в придачу. Ида говорила об этом почти шёпотом, словно опасалась его и через сто пятьдесят лет: «Джон не просил, мистер Морозов. Джон сообщал». Джон не просто преумножил капитал и без того не самой бедной семьи в Саванне – он вывел её в топ-50 самых богатых семей всего Союза – не одного только Юга.

А потом пришла война. Он потерял на ней всех сыновей, одного за другим, и это, по словам Иды, сломало в нём что-то, что не ломалось ни при разорении, ни при панике, ни при смерти жены. Он не умер от болезни, не умер от горя в привычном смысле. Он дожил до дня, когда пришла весть о поражении Юга, выслушал её, кивнул, будто подтвердили давно ожидаемую новость, лег, и в тот же день умер. Дела перешли к Уильяму, моему отцу, а потом, как я уже знал, ко мне.

Я отложил ложку. Того Джона, историю которого мне пересказывали за завтраками, в этом доме ещё не существовало. Сейчас он был живым, здоровым, полным сил, и завтра должен был приехать в гости. Человек, у которого была впереди целая война, мёртвые сыновья. А я сидел за столом в чужом теле и знал про него то, чего не знал он сам. И уже понимал, что смотреть на него завтра будет трудно.

— Генри, — сказала Корделия, наблюдавшая за мной с подозрением. — Ты побледнел. Тебе дурно?

— Нет, — сказал я. — Я просто вспомнил, как именно дядя Джон не любит неожиданностей.

[1] Она открыта задолго до 1859 года (её знали поморы с XI века, а европейцы с XVI), но Артём не знает об этом, как и любой нормальный человек не энциклопедических знаний.

[2] Хосе Рауль Капабланка кубинский шахматист, 3-й чемпион мира (1921—1927).

Глава третья, в которой Генри устраивают смотрины.

Глава третья, в которой Генри устраивают смотрины.

День субботний прошёл в оглушительной панике. Началось это ещё до полудня и нарастало с каждым часом, как гул перед грозой. Дом, всю неделю дремавший в сонной неге, за одну ночь превратился в растревоженный улей. Хлопали двери, скрипели половицы, по коридорам черными молниями сновали слуги с охапками белья, серебра и хрусталя. Кто-то до блеска натирал перила, которые и без того сияли, кто-то в третий раз перекладывал скатерти, а с кухни тянуло таким количеством жареного, печёного и томлёного, что хватило бы накормить небольшой гарнизон.

6
{"b":"981915","o":1}