[2] В реальности форт Пуласки пал 11 апреля 1862 года, после тридцати часов бомбардировки. Нарезные орудия капитана Гилмора пробили юго-восточный угол, снаряды через пролом стали угрожать главному пороховому погребу, и Олмстед капитулировал. После падения форта устье Саванны было закрыто для прорывателей блокады до конца войны, а каменные береговые укрепления во всём мире с тех пор считались устаревшими. Гилмор получил звание бригадного генерала.
Глава двадцать четвертая. Антиетем.
Глава двадцать четвертая. Антиетем.
Туман поднимался с воды медленно, неохотно, слоями — будто сама река не хотела расставаться с ночной прохладой. Я стоял на бровке высокого берега над Антиетем-Крик и не мог разглядеть даже противоположный склон, не то что позиции федералов за рекой. Только звук: где-то далеко, левее и севернее, уже гудело — глухие, частые удары, будто исполинский кто-то методично забивал сваи в землю. Кукурузное поле, сказал мне ещё час назад один из адъютантов, скакавший мимо с донесением, не останавливаясь. Или лощина. Я не знал точно, и знать не мог — весь мой мир в это утро сузился до полосы берега шириной в четверть мили, моста внизу и людей, которых я расставлял по местам с рассветом.
Марш накануне ночью запомнился обрывками — скрип колёс, чей-то приглушённый кашель в темноте, запах дыма от чужих костров, мимо которых мы проходили колонной, не останавливаясь. Спать почти не пришлось: три часа урывками на голой земле, завернувшись в шинель, прежде чем сержант Дойл растолкал роту ещё затемно. К позиции подошли, когда небо только-только начинало сереть, и с тех пор я не присел ни разу.
— Капитан Лафайетт, — окликнул меня один из офицеров Тумбса, подходя ближе с той смесью любопытства и недоверия, с которой на нас смотрели последний год все, кто видел роту впервые. — Не по уставу это у вас. Люди должны стоять в линии, чтобы командир их видел, чтобы огонь был кучный.
— Так и стоят, — ответил я, не отрываясь от берега. — Просто врагу их видно хуже.
Он хмыкнул, не то одобрительно, не то с сомнением, и отошёл к своим — те уже выравнивались вдоль гребня знакомым, привычным строем, плечом к плечу, штыки на солнце, там, где оно всё же пробивалось сквозь туман, поблёскивали ровной сверкающей линией. Мои же люди растекались по неровностям берега — кто за валун, кто в промоину, кто просто вжимался в траву там, где куст давал хоть какое-то укрытие. Со стороны это, наверное, выглядело как беспорядок. Я знал, что это не беспорядок.
Прошёл вдоль позиции, как делал перед каждым боем, — не столько по необходимости, сколько потому, что людям нужно было видеть, что командир идёт вдоль строя, даже если строя как такового и не было. Капрал Медоуз, самый молодой в роте, восемнадцати ещё не было, сидел за камнем и старательно, в третий уже раз, протирал замок винтовки, хотя чистить там было решительно нечего.
— Патронов хватит, капрал?
— Сорок два, сэр. Внизу ещё ящик — сержант Дойл велел подтащить с обоза затемно, пока туман. — Он поднял на меня глаза, в которых страх мешался с гордостью оттого, что капитан вообще к нему обратился.
— Хватит с избытком. Не спеши стрелять, цель выбирай, как учил. Спешка убивает быстрее пули. И не жги весь ящик за первый час — мы тут не на полчаса встали.
Он кивнул слишком часто, и я пошёл дальше — туда, где Майкл Хоскинс-младший, племянник того самого старого стрелка Йеремии, которого я запомнил ещё на вокзале в мае прошлого года, деловито обустраивал себе позицию в неглубокой промоине, будто собирался провести там неделю, а не час-другой.
— Утро доброе, капитан. Погодка для прогулки, — сказал он с той мрачной иронией, которая у бывалых солдат заменяет молитву.
— Доброе, Хоскинс. Держись подальше от гребня, пока не начнётся.
— Слушаюсь.
Дальше, у самого края позиции, я нашёл сержанта Дойла, изучавшего в бинокль — трофейный, добытый бог весть где — противоположный склон, насколько позволял туман.
— Видно что-нибудь?
— Ничего, сэр. Туман стоит стеной. Но там кто-то есть, я слышу — лошади ржут, колёса скрипят. Много. — Он опустил бинокль. — Ящики с патронами я велел от обоза подтащить, пока темно было, разложил по позиции — по одному на каждые два-три человека. Если сегодня надолго встанем, лишним не будет.
Больше он сказать не мог, да и я не мог у него больше спросить — то, что происходило по ту сторону тумана, было для нас такой же тайной, как и для генералов в штабах, разве что у тех были карты и донесения, а у нас — только слух да ожидание.
Слух дошёл до меня накануне вечером, через третьи руки, от штабного капитана, который слишком любил почесать языком: будто сам генерал Ли, разбирая донесения о минувших стычках кампании, спросил, кто командует той ротой в пятнистых мундирах, что второй месяц держит потери ниже всех в бригаде. Я не знал, правда ли это, и не хотел строить на слухе никаких надежд — капитану моего чина не полагалось знать, что думает командующий армией, да и не мог я тратить утро на подобные мысли. Достаточно было того, что я знал наверняка: туман скоро сойдёт, гул на севере рано или поздно докатится и до нас, и тогда все теории насчёт строя и укрытий будут проверены не словом, а свинцом.
Гул на севере тем временем не стихал — наоборот, нарастал, будто гроза, что никак не разразится над головой, а всё бродит где-то за холмами. Один раз донёсся и другой звук, тоньше и страшнее — то ли крик, то ли вой, сотни голосов разом, — и тут же стих, поглощённый расстоянием и туманом. Что это было, я не узнал ни в тот день, ни много позже: слишком многое творилось тогда вдоль всей этой реки, слишком многие голоса кричали в то утро одновременно.
Я в последний раз прошёлся вдоль позиции, проверяя, у кого сколько патронов, кто где залёг, и сел на корточки за грудой камней у самого края обрыва, откуда открывался вид на мост — узкий, каменный, три пролёта, — и на дорогу за ним, всё ещё пустую, всё ещё укрытую туманом. Где-то там, за этой белёсой завесой, уже наверняка строились колонны, которым предстояло сегодня перейти этот мост, — сколько их, кто ими командует, когда они двинутся, я не знал и знать не мог. Ждать. Это было единственное, что я твёрдо знал в то утро: скоро они придут именно сюда, и туман, который сейчас укрывал нас не хуже наших пятнистых мундиров, скоро сойдёт и оставит всех нас на виду друг у друга — в самом буквальном, кровавом смысле этого слова.
* * *
Туман сошёл почти внезапно, будто кто-то отдёрнул занавес — и в разрыве белёсой пелены открылась дорога за мостом, забитая синими мундирами. Колонна за колонной, плечом к плечу, барабаны отбивали шаг, знамёна полоскались над строем — красиво, чёрт возьми, красиво до того, что на секунду я забыл, что смотрю на людей, которых через минуту прикажу убивать.
— Приготовиться, — сказал я тихо, и приказ пополз вдоль позиции от человека к человеку, не выкриком, а шёпотом, передаваемым из уст в уста, — незачем было выдавать, сколько нас тут и где именно.
Первый полк федералов свернул с дороги к мосту — узкому, каменному, три пролёта, — и колонна стала перестраиваться, сжимаясь, чтобы пройти по нему в четыре человека по фронту. Тумбс со своими открыл огонь первым, залпом, с грохотом и клубами белого дыма, и передние ряды колонны словно споткнулись о невидимую стену — упало сразу человек двадцать, кто-то с криком, кто-то молча, будто марионетке разом обрезали нити.
Я дал своим ещё три секунды — ровно столько, сколько нужно было, чтобы федералы, оглушённые первым залпом, замешкались, начали перестраиваться заново, — и тогда скомандовал:
— Огонь по офицерам. Дойл — левый фланг, Хоскинс — центр моста. Остальные — по готовности, цель выбирать самим. И ещё парни, кого сегодня убьют, добавки к каше на ужин не получит!
Секунду в ответ повисла оторопелая тишина — несколько человек недоумённо переглянулись, не сразу поняв, шутит капитан или всерьёз собирается урезать паёк погибшим, — а затем кто-то из задних рядов, кажется, Хоскинс, издал сдавленный, почти истерический смешок, и следом за ним прыснули ещё двое. Нелепость самой мысли — мертвецу дела нет до каши — оказалась настолько абсурдной, что действие подействовало лучше любой торжественной речи о храбрости: люди рассмеялись там, где секунду назад стояли, окаменев от подступающего страха, и с этим смехом что-то в воздухе неуловимо разрядилось, будто выпустили пар из перегретого котла.