— Я готов принести извинения, — сказал я, не сводя взгляда с Такера, — если мистер Эймс извинится первым, за оскорбление, которое он нанёс мне на глазах у всего общества.
По лицу Такера на мгновение пробежала тень — то самое колебание, которое я слишком хорошо успел изучить за годы работы с людьми: страх, настоящий, неприкрытый страх человека, вдруг осознавшего, что через несколько минут в его руке может оказаться клинок против противника, чья репутация фехтовальщика уже не была для него секретом. Он бросил быстрый взгляд на своего секунданта, будто ища в его лице повод отступить с честью, — но тут же, стиснув зубы, взял себя в руки, и на смену страху пришло то упрямое, уязвлённое достоинство, которое не позволяет джентльмену отступить перед свидетелями, даже когда каждая клетка тела кричит об обратном.
— Мне не за что извиняться, — процедил он сквозь зубы, и голос его предательски дрогнул на последнем слове. — Пусть решает оружие.
— К бою, — скомандовал Льюис.
Первые секунды я просто существовал внутри собственного тела, наблюдая со стороны, как оно само парирует неуклюжий, размашистый выпад Такера — коротким, экономным движением, без всякого моего сознательного участия. Клинки скрестились с сухим металлическим звоном, и я почувствовал, как что-то во мне — не страх, а азарт, чужой, унаследованный азарт прежнего Генри — начинает подниматься навстречу опасности.
Такер атаковал снова, отчаянно, вкладывая в удар больше злости, чем техники – да и не было её, этой техники. Моя рука отбила клинок в сторону почти лениво — но лезвие, соскользнув по его клинку, чиркнуло вскользь по брови, оставляя тонкую, быстро набухающую кровью полосу, — и в открывшемся на долю секунды просвете тело само довершило движение: короткий, точный укол в предплечье, туда, где рубашка тут же начала темнеть.
— Стоп! — крикнул грузный, бросаясь вперёд раньше, чем это успел сделать кто-либо из нас. — Кровь! Остановитесь!
Такер замер, глядя на расползающееся пятно с таким искренним изумлением, будто до этой секунды всерьёз не допускал мысли, что всё это могло закончиться его собственной кровью, а не моей. Я опустил клинок, чувствуя, как из тела разом уходит то холодное, чужое хладнокровие, уступая место обычной моей — Артёмовой — дрожи в коленях, которую я, впрочем, изо всех сил старался не показать.
— Удовлетворение получено, — объявил Йеремия ровным, почти скучающим тоном, будто подводил итог самой обыкновенной сделки. — Честь мистера Лафайетта восстановлена. Инцидент исчерпан.
Такер, зажимая рану платком, который тут же подал ему кузен, посмотрел на меня — и в глазах его я не увидел ни благодарности за то, что остался жив, ни, тем более, раскаяния. Только холодную, застывшую ненависть человека, которого унизили не единожды, а дважды подряд, и который этого не забудет никогда.
Глава девятнадцатая. Выборы, а точнее их результаты.
Глава девятнадцатая. Выборы, а точнее их результаты.
Дядя Джон не устраивал приёмов по этому поводу — какой уж тут приём. В кабинете собрались только мужчины: отец, дядя Джон, Роберт, Йеремия, и остальные сыновья Джона — Александр, Натаниэль, Льюис и Бенедикт, пара партнёров по хлопковому делу, и я. Женщинам сюда вход был заказан не формальным запретом, а негласным пониманием, что разговор пойдёт не для их ушей — хотя, подозреваю, тётя Мэй знала содержание этого разговора раньше, чем он начался. Курили много и нервно — сигарный дым висел под потолком плотным слоем, будто сама комната задыхалась. На столе лежала свежая газета, ещё пахнущая типографской краской, с заголовком, который к вечеру облетит, наверное, всю Джорджию: Линкольн избран. Ни единого голоса выборщиков от южных штатов.
Я приготовился услышать что угодно — гневные речи о поруганной чести Юга, о северном высокомерии, о праве штатов, о том, что Вашингтон продал южные интересы аболиционистам, — весь тот патриотический набор, который, я знал, вот-вот выплеснется наружу по всей Конфедерации, ещё не рождённой, но уже зачатой в эту самую минуту. Ждал пафоса. Ждал, что кто-то встанет и произнесёт слово «независимость».
Вместо этого в комнате царил холод — деловой, лишённый всякой патетики холод людей, которые привыкли оценивать любое событие в долларах а не в лозунгах. Слово взял Роберт. Он не встал, не повысил голоса — просто отложил сигару и заговорил ровным тоном, каким обычно зачитывал квартальные отчёты.
— Джентльмены, — начал он, — я не буду говорить о политике. Пусть об этом говорят в Чарльстоне и в газетах. Я скажу о том, в чём разбираюсь, — о деньгах, и попрошу отнестись к этому серьёзно, потому что дело касается всех нас без исключения.
Он обвёл комнату взглядом, будто хотел убедиться, что каждый слушает.
— Наши интересы связаны с Севером куда теснее, чем большинству из вас, полагаю, хотелось бы признавать вслух. Половина наших контрагентов по хлопку — бостонские и нью-йоркские дома. Значительная часть должников, которым мы даём отсрочки под товар и под будущий урожай, — тоже северяне, и векселя эти оформлены в северных банках. А если совсем честно — процентов сорок наших денег, наших живых денег, лежит не здесь, не в Джорджии и не в Чарльстоне. Они лежат на Севере. В банках Нью-Йорка и Бостона, в бумагах, которые выпускают тамошние конторы. В железных дорогах и промышленных займах.
Он сделал паузу, давая всем осознать масштаб.
— Что происходит с этими деньгами, если Юг отделяется — а после сегодняшнего, джентльмены, я не вижу, как этого можно избежать, — я не знаю. Никто из нас не знает. Может быть, ничего не произойдёт, и счета останутся счетами. А может быть, в один прекрасный день северные банки заморозят активы южных вкладчиков как активы враждебного государства, и мы узнаем об этом из газеты, точно так же, как узнали сегодня об избрании мистера Линкольна. Может быть, наши должники на Севере решат, что долг перед конторой из отделившегося штата можно и не платить — а суд, к которому мы обратимся, будет уже не нашим.
Отец слушал молча, сцепив пальцы перед собой. Дядя Джон курил, не глядя ни на кого.
— Я не говорю, что это катастрофа, — продолжил Роберт. — Пока. Но это очень, очень близко к катастрофе, и я считаю своим долгом как казначей этой семьи сказать вам прямо: нам следует всерьёз рассмотреть вопрос о переводе капитала. Не всего — я не безумец, и здесь наша земля, наш завод, наши люди. Но той части, что лежит на Севере, — да. Перевести её сюда, или в Лондон, или в Нассау, пока это ещё можно сделать спокойно, по обычным банковским каналам, а не в панике, вместе с половиной южных вкладчиков, когда двери уже начнут закрываться.
Он снова взял сигару, но не закурил — просто держал её в пальцах, как держат вещь для равновесия.
— Вот что я хотел сказать. Дальше пусть уже политики решают про независимость и про право штатов. Моё дело — деньги, и деньги говорят мне одно: время на нашей стороне ровно до тех пор, пока мы не начинаем его терять.
— При всём уважении, Роберт, — заговорил Патрик Мёрфи, и в голосе его звучала не робость, а, наоборот, некоторая внутренняя убеждённость человека, которому есть что терять по обе стороны будущей границы, — вы предлагаете половинчатое решение. Забрать деньги с Севера — это правильно, но недостаточно. Я предлагаю пойти дальше. У меня в Бостоне и Нью-Йорке родня, надёжные банкирские дома, которым я доверяю больше, чем любому южному конторщику. Переведём туда часть капитала — не как бегство, а как страховку. Что бы ни случилось здесь, за морем — то есть, простите, за Потомаком, — у наших семей останется опора, недоступная ни войне, ни конфискации, ни чьей-либо победе или поражению.
Комната ответила не словами — сперва взглядами, и по ним уже можно было читать расстановку сил лучше любой речи. Отец смотрел на Мёрфи почти растерянно, будто тот заговорил на незнакомом языке — не понимая пока, шутка это или всерьёз. Натаниэль едва заметно кивнул, не поднимая глаз от своего бокала — банкирская часть его натуры явно одобряла холодную логику предложения, даже если высказать это одобрение вслух он бы не рискнул. Йеремия скривился с нескрываемой брезгливостью, как от несвежей устрицы.