Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он вошёл.

Седоватый, высокий, широкий в плечах, в тёмном сюртуке без единой лишней складки. Аккуратно подстриженная борода, тронутая серебром, резкие складки у рта, высокий лоб. Но главным были глаза: серые, светлые, ледяные, из тех, что смотрят не на человека, а сквозь него, в бухгалтерскую книгу, где у каждого есть своя графа. Воздух перед ним, казалось, расступался сам, без напоминания, спрессованный волей этого человека, сжатый так плотно, что комната словно уменьшилась в размерах.

Отец, понял я. Тело подсказало это раньше, чем мысль: спина вжалась в подушки, а пальцы сами собой разжались на одеяле, как у школьника перед строгим наставником. Он остановился у кровати и посмотрел на меня. Долго. Я выдержал этот взгляд с усилием, которое не стоило бы мне в прежней жизни ни секунды, но здесь давалось трудно: то ли слабость, то ли чужой страх, живший в мышцах. А потом лицо его изменилось. Не сразу. Сначала дрогнула жилка у виска, потом разошлись складки у рта, потом лёд в глазах подтаял, и на его месте проступило нечто другое. Это можно было бы назвать нежностью, если бы башни линкора «Айова» умели испытывать нежность.

— Генри, — сказал он. Голос был низкий, ровный, без единой лишней интонации. И всё-таки в одном этом слове поместилось больше, чем в рыданиях трёх сестёр вместе взятых.

— Я волновался, сын, — сказал он.

Лицо его стало ещё на четверть тона человечнее. Теперь это была каменная скала, которая изо всех сил пыталась изобразить эмоцию: где-то в глубине что-то дрогнуло, сдвинулось, но гранит остался гранитом, и всякий, кто видел, каких это стоило усилий, понимал: сказано было очень много.

Тело отозвалось немедленно и сразу в двух направлениях. Мышцы спины рванулись прочь, вжимая меня в подушки, как перед грозой, а горло сжалось, и глаза защипало, и накатило что-то дурацкое, детское, неуправляемое, что требовало и бежать, и рыдать одновременно. Я замер посреди этой внутренней драки, как человек, которого потянули за обе руки разные люди. Видимо, отец нечасто баловал сына таким водопадом эмоций. Судя по реакции тела, три слова заслуживали отдельного места в семейной хронике.

— Простите меня, сэр, — выдавил я хрипло. — Я не хотел... доставлять вам беспокойства.

Уголок его рта дрогнул. Возможно, это была улыбка. Возможно, судорога.

— Выздоравливай, Генри, — проронила скала третью реплику, развернулась и прошествовала в обратном направлении, тяжело и мерно, как и пришла. Половицы простонали в том же порядке. Дверь осталась приоткрытой, и шаги ещё долго затихали на лестнице, пока где-то внизу не хлопнула другая дверь, окончательно и без апелляций.

По всей видимости, лимит неделовых обращений на текущую неделю был исчерпан. Тело, оставшись без надзора, обмякло на подушках и выдохнуло так, будто всё это время держало на вытянутых руках рояль.

[1]Memorial Health University Medical Center. Это крупнейшая больница Саванны и единственный травмацентр первого уровня в этой части Джорджии

Глава вторая, где Генри подбивает баланс.

Глава вторая, где Генри подбивает баланс.

Наутро мир вернулся в свои берега. Жар спал окончательно, ломота отступила куда-то в колени и поясницу, а голова, вчера гудевшая трансформаторной будкой, теперь только слегка позванивала, как стакан после удара ложкой. Я проснулся от солнца, косо лежавшего на полу, и от запаха, который безошибочно узнал бы в любой эпохе: где-то внизу варили кофе. Хороший, крепкий. От него у меня свело желудок, и не от голода, а от принципиального несогласия. Я к кофе был равнодушен последние лет двадцать. Организм требовал другого.

Дверь скрипнула, и первой вошла Хэтти, с подносом, звякнув ключами так, будто возвещала о прибытии эскадры. За ней, слегка пригнувшись под притолокой, шагнул доктор: плотный, лысеющий, в мятом сюртуке, с потёртым саквояжем.

— Доброе утро, мистер Генри, — сказала Хэтти. — Вы, я вижу, глаза открыли сами, без понукания. Вот доктор Джейми пришёл посмотреть на них. Кофейку подать?

Я подумал. Аргумент «кофе» звучал разумно, но из глубины прежней жизни, из петербургских кухонь и ижевских заводских столовых, поднялась простая, тёплая, неодолимая потребность.

— Хэтти, — сказал я, — а можно мне чаю?

Наступила тишина. Ключи на её поясе замерли на полузвуке.

— Чаю? — переспросила она. — Какого чаю, мистер Генри?

— Обыкновенного. Чёрного. С сахаром, лимоном, если можно, но можно и без.

Она посмотрела на меня, потом на доктора, потом снова на меня. Медленно, как человек, у которого подтвердились худшие опасения, повернулась к доктору и заговорила шёпотом. Шёпот этот, впрочем, слышали бы и в подвале:

— Я же говорила, мистер Джейми. С головой-то у него беда. Вчера год забыли, сегодня чаю просят. А где я им этот чай возьму? У нас кофе в подвале, тыщщи мешков, а чая отродясь Лафайетты не пили. И Лакасетты тоже не пили!

Последнее было сказано с нажимом, как последний, неопровержимый довод: если уж семья Лакасетт чай не пила, то и никому тот чай не нужен.

Доктор, не отвечая, поставил саквояж на столик, придвинул стул и опустился на него с тяжёлым вздохом. Взял моё запястье, достал часы-луковицу и минуту молча слушал пульс, шевеля губами.

— Амнезия после тифа, Хэтти, дело обычное, — пробормотал он наконец. — Бывает, что и не такое забывают. Один мой пациент, помню, после горячки три месяца не мог вспомнить, что женат. Жена сильно жаловалась. А чай... — он махнул рукой, — чай не беда. Хотя странное желание, признаю.

Он оттянул мне нижнее веко, заглянул в горло, прижал пальцами живот, постучал по рёбрам, которые под его пальцами отозвались, надо думать, гулко, как пустая бочка. Хмыкнул.

— А вот состояние, — сказал он, вытирая руки платком, — никуда не годится. Посмотрите на него, Хэтти. Тощий, как ослы моих арендаторов. Ничего не осталось. Откармливайте его, да как следует: мясом, бульоном, яйцами. Молока, если желудок примет. Сладкого никакого, слышите? Ни пирогов, ни варенья, пока кишки не окрепнут. И никаких нагрузок ближайшие недели. Ни верхом, ни пешком дальше сада, ни книг до одури. Пусть лежит и набирается сил.

— Слушаю, мистер Джейми, — сказала Хэтти, и по её лицу было видно, что этот приказ она выполнит с фанатизмом, достойным первых христиан. — Откормим. Уж я его откормлю.

Я понял, что меня только что вписали в некую программу, разработанную без моего участия и не подлежащую обжалованию.

— А чай? — спросил я, из чистого упрямства.

— Кофе принесу, — отрезала Хэтти. — Со сливками, свежие, Роза только сготовила. А про чай забудьте, мистер Генри, это всё от болезни.

Хэтти ушла, унеся поднос с нетронутой чашкой кофе, доктор ушёл следом, и в комнате остались я, солнечное пятно на полу и та тишина, в которой лучше всего думается. Я лежал и делал то, что умею лучше всего на свете: подбивал баланс.

Актив. Тело двадцати двух лет, истощённое, но живое. Молодое, а значит, поправимое. Фамилия. Мать, отец, три сестры, нянька, готовая за меня убить. Дом. Легенда болезни, которая прикроет любую странность месяца на два, а то и на три. Знание того, что будет.

Пассив. Ни одного документа на моё имя, о котором я бы знал. Ни малейшего понятия, что подписывал, кому должен, с кем в ссоре. Почерк, который придётся осваивать заново. Слабость, которая продержит меня в постели ещё недели. И вся эта прелестная семья, которая уже заметила, что я «смотрю по-другому».

Тут я вспомнил Иду. Ида Лафайетт с её серебряными волосами, с её двадцатью минутами по утрам, с её «шестью поколениями». За неделю в «Лафайет-хаусе» я выслушал столько семейных преданий, что теперь они оказались единственным справочником, какой у меня есть. Я закрыл глаза и стал перебирать их, как перебирают карманы в чужом пальто.

Отца звали Уильям Лафайетт: так, кажется, говорила Ида, с гордым нажимом, каким говорят о людях, ставших историей. Мать, Агата, урождённая Лакасетт, из старой креольской семьи. Дядюшка Джон, которого поминали через слово. Всё это выстраивалось в схему, и с каждым названным именем я чувствовал, как ослабевает удавка на горле. Не завтра. Завтра я не засыплюсь: хватит того, что я знаю, как зовут собственных родителей.

4
{"b":"981915","o":1}