Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я перешёл улицу на красный, потому что она казалась пустой. Помню фары. Они появились справа, двумя жёлтыми пятнами, растёкшимися в лужах на брусчатке, неправдоподобно красивые, как в дорогом кино. Помню звук, тяжёлый и низкий, и подумал: гром. Хороший гром, основательный. А потом, странным образом, вспомнил не о доме, не о матери, не о своей нелепой карьере, а о том, что зонт остался в номере.

Мысль, надо признать, не самая достойная для финала, но человек, столько лет считавший риски, вправе вспоминать перед смертью бытовые мелочи. Крупные он к тому времени уже обсчитал.

Дальше была темнота.

Глава всё та же первая. Пробуждение.

Первым вернулся не свет и не звук, а боль. Она была везде сразу и не имела центра: ломило суставы, ломило кости, ломило, кажется, даже те части тела, о существовании которых я не подозревал. Голова гудела глухо и ровно, как трансформаторная будка. Во рту стоял вкус ржавчины, губы потрескались и саднили. Меня знобило и одновременно припекало, словно внутри была печка и печник забыл открыть заслонку.

Я решил, что открывать глаза не буду. Решение показалось мне разумным, взвешенным и окончательным. Через минуту я его пересмотрел: неизвестность пугала больше боли.

Веки поднялись на щёлку, и свет ударил так, что я зажмурился до красных кругов. Второй раз получилось лучше. Расплывчатое белое пятно медленно собралось в потолок: высокий, беленый, с лепным карнизом, на котором кто-то, очевидно, экономил гипс. От окна тянулась косая полоса солнца, в ней плавала пыль. Пахло уксусом, карболкой, нагретым деревом и чем-то сладковатым, о чём я предпочёл не думать. Больница, решил я. Логично. Меня сбила машина, я в больнице, всё сходится. Не сходилось многое.

Во-первых, не гудела аппаратура. Не было ни писка мониторов, ни шороха вентиляции, ни привычного далёкого гула голосов, который есть в любой больнице мира. Тишина стояла плотная, ватная, и в ней тикали часы. Настоящие, механические, с маятником и чугунными на вид шишками.

Во-вторых, потолок. В больницах не делают лепных карнизов ручной работы.

И в-третьих, руки. Я поднял правую, с трудом, будто она была налита свинцом, и поднёс к лицу. Рука была тонкая, бледная, с длинными пальцами и обкусанными от скуки ногтями, с синеватыми венами под прозрачной кожей. Рука двадцатилетнего мальчика, который никогда в жизни не держал ничего тяжелее бокала.

Мои руки были другими. Широкие ладони, шрам на большом пальце от неудачной попытки открыть консервную банку в детстве, седина на запястьях. Я смотрел на чужую кисть, и она послушно шевелилась, когда я пытался шевелить своей.

Я попробовал сглотнуть, и горло отозвалось таким сухим наждаком, что я закашлялся. Кашель разорвал грудь, отдался в висках, и на секунду мир снова стал красным и беззвучным. Когда красное отступило, я попытался вспомнить, что случилось. Дождь. Саванна. Фонари в мокрой брусчатке. Фары, жёлтые, растёкшиеся, красивые до неприличия. Звук, который я принял за гром. Зонт, оставшийся в номере. Темнота. Память сработала как плёнка, которую прокрутили до конца: щелчок, и дальше пусто. Я лежал и смотрел в потолок, и мысль, которая пришла следующей, была настолько спокойной, что меня самого это удивило.

Я умер. Не «чуть не умер», не «был при смерти». Умер. Фары, удар, разрыв. Аналитик во мне сухо констатировал, что вероятность выжить после такого стремится к нулю, а вероятность очнуться после этого в белом раю с лепниной на потолке стремится к нулю ещё быстрее.

И тем не менее у меня болело всё. А у мёртвых, как утверждает большинство религий, и Всемирная Организация Здравоохранения, ничего не болит, и болеть не может. Я попытался повернуть голову. Шея отозвалась хрустом и волной тошноты. Справа стоял столик, накрытый белой салфеткой, а на нём лежали странные вещи: жестяная кружка, стеклянный пузырёк с бурой жидкостью, свёрнутый компресс и что-то вроде деревянной ложки. Ни капельницы, ни пластиковых бутылок, ни пульта вызова.

Слева было окно, наполовину закрытое ставнями. Сквозь щели тянуло теплом и запахом, который я узнал не сразу: магнолия, мокрая земля, дым от печи. И конский навоз. Ровно так, по-деревенски, тепло и без всякого осуждения. За окном что-то проскрипело, и я услышал колёса по мостовой и цокот копыт. Копыт. Я всё понимаю про южные традиции, про всё вот это вот, но копыта?

Я закрыл глаза. Открыл. Потолок никуда не делся. Так, сказал я себе, и голос в голове был мой, только очень усталый. Не паниковать. Паника — это неоценённый риск. Соберём данные. Данные были такие. Я находился в незнакомом месте, и по всей видимости, в чужом теле. Тело было молодое и больное. Комната старая, обставленная без электричества. Воздух пах непонятно чем, но точно не Memorial Health[1]. И где-то в глубине этого тела, под жаром и ломотой, шевелилось что-то ещё, не мысль и не воспоминание, а скорее рефлекс: странное, необъяснимое чувство, что эта комната мне знакома. Что вон та трещина у карниза мне известна, что дверь скрипит именно так, как я и ожидал, что за ней, в коридоре, кто-то стоит и ждёт, и что этот кто-то мне дорог. Я не знал этого человека. Тело знало. От этого стало по-настоящему страшно, впервые за всё утро. Дверь действительно скрипнула. В щель просунулась сначала связка ключей, звякнувшая на весь дом, а следом за ней женщина, широкая, тяжёлая, в белом фартуке и тёмном платке, с улыбающимся черным лицом, на котором властность читалась даже не между строк, она шагала широко и победно. Она посмотрела на меня, и ключи в её руке замерли.

— Слава Тебе, Господи, — сказала она негромко, и голос у неё был низкий, с хрипотцой, словно её обладательница много лет пела в церковном хоре и ругалась за его пределами. — Очнулись. Ну, мистер Генри, заставили же вы старую Хэтти попотеть. Три недели. Три недели я тут не спала, не ела, а вы последние дни бормотали по-каковски-то, не по-христиански.

И тело моё, которое я не считал своим, расслабилось само, без спроса, с длинным облегчённым выдохом. Как у ребёнка, которого наконец нашли.

— Хэтти, — сказал я, и голос вышел таким, что я сам его не узнал: сиплый, надтреснутый, мальчишеский. — Что вообще... где я? Я болею?

Ключи звякнули снова. Она подошла к кровати неторопливо, как подходят к норовистой лошади, которая вдруг притихла, и, не спрашивая разрешения, приложила к моему лбу ладонь. Ладонь была сухая, тёплая и пахла крахмалом и воском.

— Болели, — сказала она. — Они ещё спрашивают. Вы, мистер Генри, не болели, вы помирали, и очень старательно. Лежите, не дёргайтесь. Жар спал, слава Богу, но вы слабый же, как котёнок.

Она налила из жестяного кувшина воды в кружку, подсунула руку мне под затылок и поднесла кружку к губам. Вода была тёплая, с привкусом железа, и лучше я не пил ничего в жизни.

— Не залпом. Маленькими глотками. Вот так.

Я пил и думал, что тело мне подсказывает странное: оно не удивлялось этой руке. Оно склонялось к ней, как растение к окну.

— Где я? — повторил я, когда кружка опустела. — Я... плохо помню.

— Это у вас после горячки. Доктор Рейнольдс сказали, так бывает, и память может вернуться не сразу. — Она нахмурилась, разглядывая меня уже иначе, внимательнее. — Дома вы, где ж ещё. В своей комнате, в своей постели. Вчера ещё думали, что придётся звать священника, а сегодня, глядите-ка, разговариваете.

— Дома, — повторил я осторожно. — А дом... в каком городе?

Хэтти посмотрела на меня долгим взглядом. Я понял, что перегнул, и торопливо добавил:

— Голова как в тумане. Всё, что было до, будто за стеклом.

— Ох ты ж, — сказала она тихо, и в этом «ох» было столько нежности, что мне стало почти стыдно. — В Саванне, мистер Генри, где же ещё. В Саванне вы, в доме вашего отца. Неужто и это забыли?

Саванна. По крайней мере, город тот же. Я почувствовал странное, почти нелепое облегчение: география сохранилась, сменилось что-то другое.

— Я помню, — сказал я. — Саванну помню. Просто... ничего не помню. Я потерял счёт дням. Который день сейчас?

2
{"b":"981915","o":1}