— Капитан! — донёсся до меня голос Дойла, хриплый, сорванный за два дня непрерывных криков сквозь грохот боя. — Патронов почти нет, у половины людей меньше десятка на брата!
— Держаться, чем есть! — крикнул я в ответ, сам не до конца веря собственному приказу.
Я вернулся к позиции, которую мы делили с остатками батареи, — орудия всё ещё стреляли, хотя расчёт поредел вдвое с того момента, как я оттащил Пикенса, — и упал за ближайший вал, перезаряжая винтовку негнущимися от усталости пальцами. Где-то рядом кто-то из моих людей — я не разглядел кто именно в этой мешанине дыма и лиц — крикнул, что видел бегущего с донесением связного, который должен был предупредить о готовящемся контрбатарейном ударе северян, но так и не добежал, срезанный шальной пулей на полпути. Слова эти проскользнули мимо моего сознания почти без следа — тогда, в разгар боя, я не придал им никакого значения, списав на очередную из тысячи мелких трагедий, которыми было усеяно это поле.
Атака федералов накатила снова — третья или четвёртая за этот день, я давно сбился со счёта, — и я поднялся, чтобы скомандовать ответный огонь, когда воздух вокруг вдруг наполнился новым, незнакомым прежде звуком: не одиночные разрывы, а целая серия, плотная, методичная, будто кто-то методично простреливал именно этот участок склона, квадрант за квадрантом, зная заранее, где мы находимся.
— Ложись! — успел крикнуть я, прежде чем земля вздыбилась совсем рядом со мной — грохот, вспышка, ударная волна, сбившая с ног прежде, чем сознание успело осмыслить происходящее, — и что-то горячее, острое ударило меня в бок с такой силой, что дыхание разом вышибло из лёгких.
Я упал, ощущая, как земля подо мной продолжает вибрировать от новых разрывов, а тело отказывается слушаться, будто связь между мозгом и конечностями внезапно оборвалась. Последнее, что я успел различить сквозь нарастающий звон в ушах, — чей-то далёкий, будто сквозь толщу воды, крик "Капитана ранило!" — и мысль, короткая, почти отстранённая, о том, что контрбатарейный огонь этот пришёл слишком точно, слишком вовремя, как будто кто-то заранее знал, где именно и когда искать эту позицию. Мир погас.
Эпилог, которого для Генри уже слишком много.
Эпилог, которого для Генри уже слишком много.
Первым вернулся звук. Не тишина, не дождь и не тиканье часов, а сплошной, плотный, многоголосый гул, в котором невозможно было различить слова. Стоны, тихие и ровные, как шум моря. Чей-то надтреснутый крик, который взлетал и обрывался. Бормотание в бреду, звон таза, шаги по голым доскам, скрип носилок. И над всем этим, тонко и без остановки, чей-то голос сломанным граммофоном повторял одно и то же: «Мама, мама, мама».
Потом вернулся запах, и он был хуже звука. Карболка не спасала, уксус не спасал, хлорная известь, которой посыпали пол, только добавляла резкости. Над этим всем стояла густая, сладковатая вонь гниющего мяса, крови, пота, испражнений и грязных бинтов.
И жара. Июльская, липкая, без единого движения воздуха. Простыня прилипла к телу, рубашка была мокрой насквозь, и каждый вдох приходилось делать через силу, воздух больше напоминал тепловатый, отвратительный, прокисший суп. Мухи ползали по лицу, я не мог их согнать.
Я открыл глаза. Потолок был низкий, беленый, с потёками от недавних дождей. Высокие окна распахнули настежь, и в них висело белёсое, выцветшее небо. Вдоль стен, дальше, чем хватало глаз, тянулись ряды коек, сдвинутых почти вплотную, а между ними на соломе лежали те, кому коек не хватило. Бинты, когда-то белые, стали бурыми и серыми. Кто-то был без руки, кто-то без ноги, у кого-то вместо лица была сплошная повязка с дыркой для рта. Двое санитаров волокли к двери длинный свёрток под простынёй, и никто не смотрел им вслед.
Я хотел приподняться, и грудь ответила такой болью, что в глазах потемнело – видимо, рёбра. Пришлось лежать неподвижно, дышать мелко и осторожно, пока красные круги не рассосались. Ранение. Разрыв, грохот, вспышка, земля, вставшая дыбом, и что-то, ударившее в бок. Дальше пустота. Сколько я здесь? День? Неделю?
У соседней койки, спиной ко мне, сидела женщина. Я видел только тёмное платье, стянутое на тоненькой талии, белый передник в бурых пятнах и косынку, из-под которой выбилась прядь темных волос. Она сидела очень прямо и что-то делала руками, наматывала бинт на валик, кажется. Плечи её были напряжены.
Горло было сухим, как песок. Я сглотнул и выдавил:
— Мэм...
Она не обернулась.
— Мэм, — повторил я громче, и слово оцарапало горло. — Мы победили?
Руки замерли. Наступила короткая пауза, в которой стоны вокруг вдруг показались громче.
— Я не знаю, — ответила она тихим, дрожащим голосом. Голос был молодой, низкий, с певучей южной протяжностью, которую я слышал уже миллион раз. — Никто не знает. Кто говорит, победили, кто говорит - нет. Говорят разное. — Плечи её дрогнули. —Потери страшные, страшные, сэр. Вас всё везут и везут, поезд за поездом, и мы не успеваем... Там столько наших мальчиков. Столько знакомых. Я вижу фамилии в списках и...
Она всхлипнула, коротко и сердито, как всхлипывают люди, которые терпеть не могут плакать и всё равно плачут. Прижала тыльную сторону ладони к губам. Потом обернулась. У меня перехватило дыхание, и это была не боль в груди.
Ей было лет восемнадцать. Лицо сердечком, бледное от усталости, с тёмными кругами под глазами и мокрыми, слипшимися ресницами. Тонкие чёрные брови стремительно взлетали к вискам. Маленький упрямый подбородок выдавал недюжинную силу характера и избалованность. И глаза… огромные, зелёные, слегка раскосые, с золотистыми искрами на дне, глаза, которые даже слёзы не портили. Я смотрел в них и тонул. Я видел это лицо на экране в детстве, потом на афишах в антикварных магазинах. Она была точь-в-точь молодая Вивьен Ли. Лишь потом я понял, что это она была молодая, а Вивьен Ли всего лишь была на неё очень похожа.
— Миссис Гамильтон! — раздался от дверей резкий, усталый голос.
Между койками шёл человек в заляпанном кровью фартуке, седой, стройный до худобы, с закатанными рукавами и лицом, на котором усталость была высечена резцом скульптора. Он даже не посмотрел в мою сторону, только на ходу бросил, перешагивая через чьи-то ноги:
— Если ваш подопечный пришёл в себя, готовьте его к осмотру. Мне нужно решить, что с ним делать, пока не привезли следующую партию.
— Да, доктор Мид, — отозвалась она, не отводя от меня глаз, и торопливо провела ладонью по щеке.
Я лежал, глядя на неё снизу вверх, и мои мысли, раньше валявшиеся рассыпанными кубиками конструктора, внезапно собрались в одну стройную, и очень неприятную конструкцию.
— М-миссис... Гамильтон? — выдавил я.
Она вежливо, но устало улыбнулась мне сквозь слёзы. Улыбка получилась крошечная и очень красивая, с ямочкой на левой щеке.
— Да, меня так зовут, — сказала она. — миссис Скарлетт Гамильтон. — Она поправила косынку и добавила церемонно и самую чуточку игриво, словно принимала гостя в гостиной: — Добро пожаловать в Атланту.