Я счёл за лучшее пропустить это мимо ушей и выложил на стол папку — которую подготовил ещё до его приезда, аккуратно переписанную набело каллиграфически идеальным нотариальным почерком Пембертона, с моими собственными добавлениями, которые сам Пембертон, читая черновик, назвал «весьма изобретательными для человека, никогда прежде не составлявшего подобных бумаг».
— Прежде чем мы начнём, — сказал я, — нужно подписать вот это.
Рэнсом взял листы, прищурился и стал читать — медленно, шевеля губами, как человек, привыкший к контрактам совсем иного рода: короткому найму на завод, паре строчек про жалованье и штраф за опоздание. То, что лежало перед ним теперь, было составлено иначе — с параграфами, с подпунктами, с формулировками, которые в этом столетии никому ещё не приходило в голову записывать так подробно.
— Что это за... «неразглашение методов, материалов и результатов работы, ныне и впредь, вне зависимости от прекращения службы»? — прочитал он вслух, хмурясь. — А это? «Юрисдикция суда штата Джорджия»? Я, между прочим, подданный британской короны.
— Значит, вам будет вдвойне неприятно узнать, что нарушение этого пункта означает не только суд, но и то, что вас просто не выпустят из страны до его окончания, — сказал я ровно. — И ещё один момент, на который советую обратить особое внимание: обязательства, о которых мы говорим, в случае вашей смерти переходят по наследству. Ваша дочь становится их держателем — как в части выгод, если проект удастся, так и в части ответственности, если вы решите однажды кому-то проболтаться.
Рэнсом медленно поднял глаза от бумаги.
— Вы хотите сказать, — произнёс он с расстановкой, — что если я вдруг решу почесать языком в кабаке, расплачиваться за это будет моя дочь?
— Я хочу сказать, что не собираюсь вкладывать деньги, время и репутацию в дело, которое можно потерять из-за одной пьяной болтовни, — ответил я так же спокойно. — Условия жёсткие, мистер Рэнсом. Но они честные: то же самое написано про меня, если я вздумаю вас обмануть с жалованьем или условиями. Долги в этом соглашении работают в обе стороны.
Он снова опустил взгляд на бумагу, долго молчал, а потом хмыкнул — сухо, без улыбки, но и без прежней враждебности.
— Ну и семейка, — сказал он, качая головой, впрочем, без особого осуждения — скорее с той усталой констатацией, с какой человек, повидавший достаточно хозяев, признаёт новый, доселе невиданный уровень серьёзности. Он взял перо, обмакнул его и, не читая дальше, поставил подпись внизу листа, размашисто и твёрдо. — Где угодно так делают, только у нас на заводе всё было на честном слове да на кулаках десятника. Хотя бы понятно, с кем дело имею.
Я подписал следом, и Пембертонова папка легла в ящик стола, где ей предстояло храниться рядом с прочими бумагами, которых, я подозревал, со временем наберётся ещё немало.
— Теперь к делу, — сказал я, придвигая к себе чистый лист. — Задача такая.
Я замолчал на секунду, подбирая слова — не потому, что не знал, чего хочу, а потому, что объяснять это человеку, который понимает в предмете больше меня, оказалось куда труднее, чем я думал.
— Обычный порох, — начал я, — горит быстро и весь сразу, верно? Вспышка, дым, облако — и заряд ушёл целиком. Мне нужно нечто другое. Порох, который горит не сразу, а постепенно, слоями, как... — я поискал сравнение и не нашёл ничего умнее, — как фитиль, только для метательного заряда. Чтобы давление в стволе нарастало ровно, а не одним ударом. И чтобы дыма почти не было. Совсем почти.
Рэнсом слушал, склонив голову набок, и молчал — но по лицу его было видно, что мысль уже завертелась.
— Дальше, — продолжал я, всё больше путаясь в собственных словах, потому что дальше начиналась область, где мои знания превращались в обрывки чужих разговоров, а не в систему. — Основа — хлопок. Не обычный, а обработанный кислотами, азотной и серной, в определённой пропорции... не спрашивайте, в какой именно, я не химик и цифр не знаю. Знаю только, что после обработки его нужно мыть. Долго. Очень долго, дольше, чем кажется разумным — пока в промывной воде совсем не останется кислоты, до последнего следа. Иначе вещество нестабильно, оно может загореться само, без всякой причины, просто лёжа на складе.
— Автовозгорание при неполном удалении кислотного остатка, — пробормотал Рэнсом, глядя куда-то в стену, и в голосе его впервые прозвучало не ворчание, а что-то, похожее на азарт. — Продолжайте.
— После промывки, если я правильно понимаю, массу нужно измельчить — не оставлять волокнами, а превратить во что-то вроде каши. Потом растворить — в смеси спирта с эфиром, кажется. А потом... — я развёл руками, — потом уже ваша часть. Продавить, порезать на зёрна нужной формы и размера, высушить очень осторожно. От формы зерна, насколько я понимаю, зависит, как быстро оно горит — крупное зерно горит дольше, мелкое быстрее.
Я замолчал, ожидая насмешки или недоверчивого вопроса «откуда вы это знаете». Вместо этого Рэнсом поднялся, прошёлся по кабинету взад-вперёд, остановился у окна и произнёс, ни к кому конкретно не обращаясь:
— Пироксилин. Нитрованная целлюлоза. Я слышал о таком в Манчестере — Лерд что-то подобное пробовал делать лет десять назад, у австрийцев тоже были опыты. Все бросили после пары взрывов. — Он обернулся ко мне, и в глазах его теперь читалось совсем другое выражение — не подозрительность, а живой, профессиональный интерес человека, которому наконец предложили задачу по руке. — Желатинизированный бездымный, значит. Для орудий. — Он присвистнул сквозь зубы. — Вы ж сами говорили, не химик вы. А замахиваетесь будто профессор какой из Эдинбурга.
— Я знаю направление, — сказал я осторожно. — Не знаю деталей. Пропорции, температуры, время выдержки — это придётся искать вам, методом проб. У меня есть только карта, а идти по ней должны вы.
Рэнсом снова сел, взял со стола чистый лист бумаги, не спрашивая разрешения, и начал что-то быстро набрасывать — цифры, стрелки, обрывки формул, — уже не глядя на меня, полностью погружённый в собственные расчёты.
— Мне нужна отдельная лаборатория, — сказал он, не отрываясь от листа. — Подальше от жилья. Много проточной воды. Кислотостойкая посуда — свинец, стекло, никакого металла там, где кислота может его тронуть. И людей, которые умеют молчать, потому что если это получится...
Он поднял голову.
— Это задача, над которой ломали голову головы почище меня — и бросали. А вы, я так понимаю, хотите результат поскорее.
— Не завтра, — сказал я. — Но раньше, чем через двадцать лет. Значительно раньше.
Он посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом — таким, каким смотрел на дверь после кружки, в первый день нашего знакомства, — и медленно кивнул.
— Что ж, — сказал он, — тогда мне понадобится больше воды. И больше свинца.
— Тогда составьте полный, исчерпывающий перечень всего, что вам требуется, — сказал я. — С указанием, по возможности, фирмы-изготовителя, чтобы мы случайно не купили неподходящий аналог вместо того, что вам действительно нужно. Не стесняйтесь — заказывайте самое лучшее, немецкое, британское, любое. Деньги найдутся. Но главное, мистер Рэнсом: у вас год.
Он отложил перо и посмотрел на меня так, как смотрят на человека, попросившего построить Кёльнский собор за неделю.
— За год я не управлюсь, — сказал он твёрдо. — Точно не управлюсь, и врать вам на этот счёт не собираюсь. Если вам нужен результат ровно через двенадцать месяцев, мистер Лафайетт, вам стоит поискать другого человека — или сразу отправить меня обратно в Ливерпуль, чтобы не тратить попусту ни ваши деньги, ни моё время.
— Я не собираюсь загонять вас в долговую яму, если через год вы не справитесь окончательно, — сказал я. — Никто не требует от вас готового пороха, лежащего аккуратными мешками на складе, день в день. Но за этот год я должен увидеть ощутимый результат, мистер Рэнсом. Не отговорки, не обещания на следующий год, а нечто такое, что можно потрогать руками и предъявить тем, кто платит за всё это.