Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Дядь, — сказал мальчишка, вернувшись. — А ещё есть?

— Есть.

— А такой же?

— Есть разные.

Он потоптался.

— Дядь, вы посидите. Пять минут, ладно? Вы посидите.

И убежал.

Я просидел не пять минут, а семнадцать, и за эти семнадцать минут успел испугаться четыре раза. Первый раз, когда решил, что он побежал за милиционером. Второй, когда сообразил, что даже если не за милиционером, то всё равно про меня сейчас узнают люди, о которых я ничего не знаю.

Третий, когда понял, что не придумал легенду. Меня спросят, откуда товар. Спросят обязательно, первым же вопросом. И я не смогу ответить, потому что нормальный ответ это моряк, порт, командировка, интурист, а я ни то, ни другое, ни третье, и на моряка похож как бухгалтер на десантника.

Четвёртый раз я испугался, когда услышал шаги. Он привёл не милиционера, а мужчину лет тридцати пяти, в светлой рубашке навыпуск, с портфелем и в хороших туфлях. Туфли я отметил сразу, потому что все туфли, которые я видел за неделю, были другие.

Мужчина сел на скамейку не рядом, а через человека, положил портфель на колени и минуты полторы смотрел на пути.

Потом сказал, не поворачиваясь:

— Много такого?

Глава 6

— Много такого?

Есть вопросы, на которые нельзя отвечать ни да, ни нет. Это как раз такой.

— Смотря для чего, — сказал я.

Он повернул голову и посмотрел на меня внимательно, и я понял, что ответ засчитан. Не потому, что удачный. Потому что правильный по форме: человек, который в ответ на такой вопрос называет количество, либо дурак, либо подсадной.

— Эдуард, — сказал он.

— Виктор.

Портфель он с колен не снимал. Хороший портфель, кожаный, потёртый по углам. И туфли. В туфлях, я потом узнал, было всё дело: он ездил по стране толкачом от фабрики, выбивал фонды, и человек этой профессии обязан выглядеть так, чтобы его пускали в кабинет без записи.

— Ты откуда сам?

Вот он. Главный вопрос. Тот, к которому я не подготовился и который висел надо мной с самого утра.

И тут меня выручило то, что я уже врал раньше.

— По утилю работаю, — сказал я. — От райпо.

Эдуард моргнул. Потом усмехнулся так, будто ему объяснили анекдот.

Я говорил медленно, потому что придумывал по ходу, и с этим приходилось считаться. Через утиль идёт списанное. Всякое. Гостиницы списывают, базы списывают, «Берёзки» списывают бой и неликвид. Списанное оформляют на уничтожение, а уничтожать никто ничего не собирается, у нас в стране вообще ничего не уничтожают, у нас всё складируют.

— И приходит ко мне на утилизацию, — сказал я, — по акту. Иногда битое. Иногда нет.

Он снял очки, подышал на стёкла и стал их протирать подолом рубахи. Я успел вспотеть.

— Складно, — сказал он наконец. — Ладно. Только ты, Виктор, больше никому этого не рассказывай.

— Почему?

— Потому что складно, — сказал Эдуард. — Правду так не рассказывают. Правду рассказывают коряво.

Он щёлкнул замками портфеля, посмотрел внутрь, зачем-то закрыл обратно и встал.

— Первого, в четыре, здесь же. Принеси всё.

Первого июля я узнал, сколько стоят пакеты.

Мы сели за навесом, где не видно с платформы, и он разбирал сумки медленно, по одной вещи, а я стоял рядом и молчал, потому что понятия не имел, что говорить.

Пакеты он отложил первыми и сказал:

— По пятёрке беру.

Я тогда ещё не умел не показывать лицом. Он это заметил.

— Дорого?

— Нормально, — сказал я.

— Виктор, — сказал Эдуард с некоторой даже нежностью, — ты пакет в Москве за семь отдашь, а с рук у «Мелодии» и за восемь возьмут. Я тебе по пять беру, потому что беру всё и сразу. Это называется опт. Ты знаешь, что такое опт?

— Знаю, — сказал я.

Знал я, конечно, слишком хорошо, и от этого было ещё смешнее.

Я продал пятнадцатилетнему пацану за рубль вещь, за которую с рук дают восемь. Дальше Эдуард считал вслух, а я записывал в голове, как студент.

Зажигалка по двенадцати, потому что новая, цветная и с газом. Жвачка по полтиннику за пластинку, а если школьникам поштучно, то и по рублю, но это возня. Очки по двадцати, есть модель хуже за пятнадцать. Ручка четырёхцветная по три, но у него берут по пять, потому что берут учителя. Тени и лак по восемь за коробочку, и это, сказал он, самый спокойный товар в мире, потому что женщина никогда никому не скажет, где купила.

Итого он насчитал семьсот сорок и сказал:

— Семьсот. Ровно.

Я согласился.

Он расстегнул портфель, и там были деньги.

Деньги в руках это совсем не то, что деньги в голове.

Семьсот рублей в семьдесят девятом году это почти шесть месячных зарплат инженера. Это пятая часть «Запорожца». Это семь тонн картошки по государственной цене.

Он отсчитал их четвертными, и пачка вышла толщиной в палец, тёплая, мягкая, пахнущая чужими карманами. Я держал её и думал одну довольно неприятную мысль.

Всё, что я продал этому человеку, стоило в Люблино четыре тысячи восемьсот рублей. Тысяча триста из них легла мёртвым грузом: девятьсот за джинсы, которые не годятся, и четыре пары забракованных очков. То есть в дело пошло три с половиной тысячи, по-нашему это ужин в приличном месте на двоих без вина.

А получил четыре с половиной зарплаты.

— Виктор, — сказал Эдуард, застёгивая портфель, — ты в следующий раз возьми ещё вот такого. — Он щёлкнул по зажигалке. — И жвачки в три раза больше. И не таскай две сумки, купи рюкзак, ты как беженец.

— Учту.

— И вот что. — Он посмотрел на меня. — Ты не боишься. Это плохо. Бояться надо.

Теперь вторая половина круга, и вот тут началась настоящая работа.

Семьсот рублей это деньги, которые нельзя увезти. Их нельзя положить на карту, нельзя перевести, нельзя даже сунуть в карман и забыть: единственное, что бумажка образца шестьдесят первого года стоит на моей стороне, это её коллекционная цена, то есть примерно ничего.

Значит, их надо потратить. Сегодня. Всё, до последней трёшки. Каждый рубль, оставшийся у меня на руках к концу поездки, это выброшенные деньги.

И покупать надо не то, что дорого там, а то, что дорого здесь.

Я сел на дедовом крыльце с блокнотом и стал думать, и думал полтора часа, и это были, наверное, самые приятные полтора часа за всё лето.

Комиссионка в райцентре: фотоаппараты, часы, посуда, и всё с рук, всё уже кем-то ношенное, то есть именно то, что мне нужно. Хозяйственный можно вычеркнуть сразу, там ничего, кроме вёдер и олифы. Универмаг посмотреть надо, но без надежды: по государственной цене там будет лежать хлам, который не берут, а хорошее уйдёт из-под прилавка своим, и меня к этому прилавку не подпустят никогда.

Остаются люди. Вот главное. Люди, у которых на антресолях лежит то, что им не нужно, а мне нужно. И к этим людям у меня уже есть законный ключ: я утильщик.

Первой я пошёл к Валентине Егоровне.

Живёт она через два участка, вдова, работает в поликлинике в райцентре, сын в армии. Про неё мне рассказала Нина Фёдоровна, и рассказала с той интонацией, с какой женщины сообщают друг о друге всё важное: что живёт трудно, что копит сыну на свадьбу, что мужа схоронила в семьдесят четвёртом.

Я пришёл по утильной части: тряпьё, макулатура, битая посуда. Тряпья у неё было полмешка. Мы взвесили его безменом, я насчитал по прейскуранту рубль двадцать, и на этот раз не переплатил ни копейки, потому что за неделю выучил урок.

А потом она сказала:

— Виктор, а вот сервиз битый. Возьмёте? Или не надо, я так… вы скажите, если не надо.

Сервиз оказался не битый. Две чашки были с трещинами, у молочника отбит носик, и по её понятиям это означало, что вещь кончилась.

Это была кобальтовая сетка. Ленинградский фарфоровый завод. Полный чайный на двенадцать персон, включая чайник, сахарницу и полоскательницу.

Клеймо я смотрел долго и с максимально скучным лицом.

— Валентина Егоровна, а он вам зачем битый?

8
{"b":"980541","o":1}