Стас положил телефон в карман и сказал:
— Спасибо.
И пошёл разбирать коробки.
Мне тогда стало легко и приятно, и я минут пять был вполне доволен собой. А потом сообразил, что произошло.
Я купил его молчание за двадцать тысяч в месяц. И самое поганое, что я даже не покупал. Он сам отдал, бесплатно, просто чтобы не портить хорошего дня.
Он был честный мальчик, а честного человека испортить проще всего. Ему не надо предлагать сделку. Ему достаточно дать повод не задавать вопрос.
Восьмого июля я пришёл к деду с рюкзаком, полным жвачки, и остался ужинать. Была жара, ели во дворе, под яблоней, под той самой, у забора, которая тогда была ещё прутиком в подпорках. Сашка сидел напротив и рассказывал про мотоцикл, а Нина Фёдоровна разливала компот.
Тут она и спросила, легко, между делом, ставя банку на стол, тем самым тоном, каким спрашивают о погоде.
— Виктор, а вы где живёте-то?
Я поставил стакан.
— Я всё думаю, — сказала она. — Автобус в семь и в двенадцать. Электричка в шесть двадцать и в девять. А вы приходите когда попало, и всегда пешком, и всегда с той стороны, где Петин участок.
Она посмотрела на меня.
— И уходите тоже. Я в окно вижу. Вы через нашу калитку не выходили ни разу. Три недели.
Глава 7
Врать надо было немедленно, и врать хорошо. Есть приём, которым пользуются все, кому есть что скрывать, и я им пользовался раз двести. Называется он «отдать малое». Человеку, который подобрался близко, надо выдать тайну. Настоящую, стыдную, проверяемую, но маленькую. Получив её, он перестаёт искать. Ему кажется, что он уже нашёл.
Я поставил стакан и посмотрел в стол.
— Нина Фёдоровна. Я вас попрошу.
— Ой.
— Я хожу задами, потому что не хочу попадаться Пахомову.
Дед перестал жевать.
— А чего тебе Пахомов?
— А того, Пётр Ильич, что я по утилю работаю без наряда.
Я говорил медленно, с той неохотой, с какой признаются в неприятном.
— Наряд у меня на Талдомский куст. Сюда я езжу сам, от себя. Беру у людей, сдаю на базу как своё. Разница мне.
Тишина была секунд пять.
— Так это ж… — начала Нина Фёдоровна.
— Это статья, — сказал я. — Не большая. Но статья.
Дед положил вилку и засмеялся.
Он смеялся негромко, коротким выдохом через нос, тем самым смехом, которым смеялся Сашка и которым, как выяснилось, смеюсь я, и потом сказал:
— Нинка, ну что ты к человеку пристала. Он шабашит. Пусть шабашит.
— Я не пристала. Я в окно вижу.
— Ты в окно много чего видишь.
— Витя, — сказала она мне, — вы через нашу калитку ходите. Прямо. А если Пахомов — так у нас забор высокий, он с дороги не видит. Нечего вам по крапиве лазить, там осы.
И всё.
Через час она собрала мне в дорогу пирог, а через две недели уже врала за меня соседкам: говорила, что я езжу от Талдома первым автобусом, хотя первый автобус приходит в семь, а я приходил когда попало.
Я купил себе прикрытие за одно фальшивое признание. Никогда в жизни ничего не покупал так дёшево и так дорого одновременно.
Двенадцатого я принёс Эдуарду вторую партию.
На этот раз я готовился: рюкзак вместо сумок, жвачки в три раза больше, зажигалки, десять пар очков, четыре набора теней и, по его заказу, двадцать шариковых ручек с четырьмя цветами. Он считал минут двадцать, вслух, шевеля губами.
— Девятьсот сорок.
— Девятьсот.
— Виктор, я тебе называю больше, а ты сбавляешь. Ты вообще как торгуешь?
— Плохо, — сказал я. — Девятьсот, и берёшь всё.
— Беру.
Он отсчитал, застегнул портфель и посмотрел на меня.
— Ты деньги куда деваешь?
— В смысле?
— В прямом. Я тебе за три недели отдал тысячу шестьсот. Ты в чём ходишь? В спецовке и калошах.
— Так удобно.
— Удобно, — сказал Эдуард. — Виктор, я не любопытный. Я по другой причине спрашиваю. Ты их складываешь, что ли?
— Складываю.
Он помолчал.
— Не складывай.
— Почему?
— Потому что деньги, которые лежат, — это не деньги. Это улика. — Он щёлкнул замками. — У меня знакомый складывал. Восемь лет складывал, в банке из-под кофе. Пришли к нему по другому делу, за телевизор какой-то. Банку нашли. Он им объяснял, что копил на кооператив. Они записали.
— И что?
— И четыре года.
Ночью я сидел на дедовом крыльце (они уже спали, Нина оставила мне ключ под ступенькой, как своему) и раскладывал деньги на коленях.
Тысяча двести семьдесят рублей. По местным меркам я был богатым человеком: не подпольным миллионером, конечно, но десять месячных зарплат инженера в руках это, если вдуматься, очень много.
Тут я и поймал себя на мысли, которая меня самого напугала. Я подумал: отложу до осени.
Совершенно нормальная мысль. Накоплю тысяч пять, куплю что-нибудь крупное и стоящее: гарнитур карельской берёзы, или коллекцию целиком, или хорошее серебро. Разом, не мелочиться. Я даже успел прикинуть, сколько это займёт.
А потом вспомнил январь девяносто первого, и вспомнил не по учебнику.
Мне было семь лет. Я помню кухню, помню, как мать сидит за столом и держит в руках купюры, и как отец говорит ей: «Да успокойся ты, три дня же дали». Три дня на то, чтобы обменять полсотни и сотенные. У кого больше тысячи, объясняйте, откуда.
А потом был девяносто второй, и деньги перестали существовать вообще, тихо и без объявления, просто в один год превратились в бумагу для растопки. Я сидел на крыльце в июле семьдесят девятого и держал в руках вещь со сроком годности.
Двенадцать лет. Столько ей осталось. И это в лучшем случае, потому что вопросы у меня начнутся куда раньше, чем у страны.
Всё, что я здесь заработаю, должно сгореть здесь же. В тот же месяц. Ни рубля на утро.
Мне сорок один год, я двадцать лет учился копить, и я в одну ночь стал человеком, которому копить запрещено.
Шестнадцатого я поехал в Москву тратить. Комиссионный на Смоленской, второй этаж, отдел серебра и бронзы. Я выбрал минут за десять: подстаканники, ложки, сахарница, солонка, всё клеймёное, всё нормальной сохранности. По сегодняшним понятиям тысяч на восемьсот. По тогдашним четыреста двадцать пять рублей.
Я подошёл к кассе, стал выкладывать и почувствовал, как за спиной становится тихо.
Не сразу. Сначала перестала говорить очередь. Потом кассирша перестала считать и позвала кого-то через плечо. Потом из подсобки вышел мужчина в халате поверх пиджака и встал сбоку, ничего не говоря.
Я стоял и выкладывал четвертные, их было семнадцать штук, и с каждой следующей мне становилось хуже. В зале было человек двенадцать, и все смотрели, потому что четыреста двадцать пять рублей наличными это три месяца жизни средней семьи, а человек, который платит их за посуду, в этой стране бывает трёх сортов: артист, вор или дурак.
Я выглядел на третий сорт, и это меня спасло.
Мужчина в халате взял меня под локоть, мягко, как берут пьяного, и отвёл к окну, пока девушка заворачивала.
— Молодой человек.
— Да.
— Вы вот так больше не делайте.
— Как?
— Пачкой. — Он смотрел не на меня, а в зал. — У нас в мае одного взяли прямо от кассы. Тоже платил хорошо. Оказалось, ничего страшного, отпустили через сутки. Только он с тех пор к нам не ходит.
— Понял.
— Ничего вы не поняли, — сказал он спокойно. — Вас запомнили. Двенадцать человек. Из них половина завтра забудет, а половина расскажет дома. А дома у людей бывают разные родственники.
Он посмотрел на меня первый раз за разговор.
— Вы приходите. Только по частям.
Дальше я учился дробить, и учился неделю.
Правило вышло простое: одна покупка, одна треть зарплаты. Больше пятидесяти рублей в одни руки за один раз не платить. То есть вместо одного визита с четырьмя сотнями девять визитов по полтиннику, в разные места, в разные дни, и желательно разными людьми.
С людьми я решил не сразу. Первым делом сунулся к Валентине Егоровне и остановил себя на полдороге, уже стоя у калитки. Втягивать её было нельзя. Не из благородства: сядет она, а не я, потому что у неё паспорт с пропиской, сын в армии и лицо, которое запоминают. В итоге я нанял очередь.