Где взять советские деньги.
Первое, что приходит в голову: их же продают.
Это правда. Советские банкноты шестьдесят первого года это обычный предмет коллекционирования, торгуют ими открыто, и стоят они недорого. Я сел вечером с ноутбуком и за час примерно понял расклад: обычная трёшка в приличном состоянии уходит рублей за триста-четыреста, десятка подороже, четвертной ещё дороже, а совсем убитые бумажки идут вообще по сотне.
Я взял калькулятор. Триста современных рублей за один советский: курс дикий, грабительский, но давайте посмотрим, что этот советский рубль умеет. За три рубля я купил вещей на двести тридцать тысяч, то есть семьдесят шесть тысяч отдачи с рубля.
Я сидел на кухне и хохотал, как дурак, минуты две. При таком раскладе можно покупать советские деньги хоть по десять тысяч за штуку и всё равно оставаться в диком плюсе.
Наутро я поехал за деньгами.
Гельман принимал в квартире у «Аэропорта», в комнате, где вдоль стен стояли кляссеры, а посередине стол под зелёным сукном.
Ему за восемьдесят. Он подслеповат, глух на левое ухо и знает про бумажные деньги больше, чем я узнаю за оставшуюся жизнь.
— Мне советские, шестьдесят первого года. Ходовые номиналы. Рублей на пятьсот.
Гельман поднял голову.
— На пятьсот чего?
— На пятьсот советских.
— Молодой человек, — сказал он. — Вы понимаете, что вы просите?
Дальше он объяснял мне минут двадцать, и это было унизительно и полезно.
Пятьсот советских рублей ходовыми номиналами это, в зависимости от того, чем набирать, от полусотни до двух сотен бумажек. У Гельмана столько нет. Ни у кого столько нет. Рынок так не устроен: коллекционер держит по одной-две штуки каждого типа, а не пачками. Пачками бумага лежала бы в банке, если бы кто-то догадался её туда положить в девяносто первом, но никто не догадался, все несли сдавать.
Собрать пятьсот можно. За месяц-полтора, объезжая, обзванивая, договариваясь. Но это значит, что примерно тридцать человек в узком кругу узнают, что появился покупатель, который берёт советскую бону мешками и не смотрит на состояние.
— И вот второе, — сказал Гельман. — Вам какие серии?
— В смысле?
Он снял очки.
— Вы покупаете деньги и не спрашиваете про серии.
Тут я и получил свой первый настоящий урок по матчасти, и получил его как двоечник.
Билеты образца шестьдесят первого года печатали тридцать лет, до самого конца. Внешне они одинаковые. Различаются серией, двумя буквами перед номером. И по серии специалист довольно уверенно говорит, какой это примерно год выпуска.
То есть половина того, что мне продадут, будет напечатана в восемьдесят четвёртом, в восемьдесят седьмом, в девяностом, а такой бумажки в июне семьдесят девятого не существует.
Я представил, как расплачиваюсь в сельпо купюрой, которую отпечатают через одиннадцать лет, и как продавщица её мнёт, смотрит на свет и зовёт заведующую. Не потому, что она бонист. А потому, что бумажка новая, хрустящая, а таких у них тут не бывает.
— Мне нужны семидесятых, — сказал я. — Не позже семьдесят восьмого.
Гельман посмотрел на меня долгим взглядом.
— Это для кино?
— Для кино.
— У вас там очень внимательный режиссёр, — сказал он и полез в кляссер.
Я взял у него сорок восемь рублей.
Три десятки, четыре пятёрки, восемь трёшек, остальное рублями. Серии, за которые он ручался. Состояние среднее: потёртые, мятые, ходившие, то есть именно то, что нужно.
Отдал я за них четырнадцать тысяч двести.
Домой я ехал с этими бумажками в кармане и постепенно понимал, что произошло. Я вроде бы победил: деньги достал, курс отличный, отбиваются они первой же покупкой.
А на самом деле я упёрся в потолок.
Сорок восемь рублей это, по тамошним меркам, треть зарплаты. На них можно купить пару фотоаппаратов. Или чайный сервиз. Или один хороший фарфор, если повезёт.
Чтобы работать по-настоящему, а не подбирать по коробке с чужих чердаков, мне нужны тысячи. А тысячи мне никто не продаст, потому что их нет на этом рынке в природе. И даже если бы были, к третьей сотне про меня знали бы все, и вопрос «а зачем ему» задали бы вслух.
Я сидел в машине во дворе и злился, и злился ещё минут двадцать, пока не заболела шея.
Злился, кстати, зря. Потому что дурак я был не в том, что не смог купить достаточно денег. Дурак я был в самой постановке задачи.
Дошло до меня уже ночью, и дошло от простой мысли, до которой стыдно было идти три дня: я всё это время думал о той стороне как о складе.
Склад, отдел неликвида, распродажа со скидкой девяносто девять процентов. Прихожу, беру, уношу, продаю здесь. Односторонняя дорога: там товар, здесь касса. И раз дорога односторонняя, значит, деньги для входа надо где-то раздобыть, и вот я мечусь по бонистам и клянчу мятые трёшки. А там не склад.
Там страна. Двести шестьдесят миллионов человек, у каждого зарплата, у каждого сберкнижка, и, что главное, этим людям нечего на неё купить. Деньги есть, а товара нет. Не потому, что бедные. Потому что не производят или не завозят.
То есть на той стороне лежит гигантский, ничем не занятый и вполне платёжеспособный спрос. Мне не надо покупать советские рубли. Мне надо, чтобы они мне платили.
Я лежал и в темноте перебирал, что у нас тут стоит копейки, а у них не стоит ничего, потому что его нет, и список выходил такой длинный, что я сбился на втором десятке.
Утром я поехал не к бонистам, а в Люблино, на оптовый рынок, где китайские товары продают коробками, и это, скажу я вам, было самое странное утро в моей жизни. Двадцать лет я покупаю старое, двадцать лет учусь отличать настоящее от поддельного и всё дороже беру за это деньги.
А теперь я ходил между рядов, где всё было новое, пластмассовое, пахло химией и стоило по три рубля за штуку, и первый раз в жизни думал не о том, сколько эта дрянь стоит. Я думал о том, сколько за неё дадут.
Глава 5
Правильный товар должен отвечать трём условиям, и я сформулировал их прямо там, между рядами, стоя с бумажным стаканом кофе: стоить здесь копейки, быть там невозможным и не выдавать себя. Первые два выполняются почти всем, что лежит в Люблино, а третье вычёркивает девять десятых.
Я начал с джинсов, потому что все начинают с джинсов, и через сорок минут понял, почему все на них и заканчивают. Пара, которую я взял на пробу за девятьсот рублей, была ужасна: тянущаяся, мягкая, с эластаном, с посадкой, которой в семьдесят девятом не существовало в природе. Настоящий деним, плотный, жёсткий, стоящий колом, сегодня стоит дороже, чем тогда его продавали фарцовщики. Это меня, кстати, почему-то развеселило.
Джинсы я отложил на потом; оказалось, до октября. Дальше пошло веселее, и веселее было в основном из-за этикеток.
Товар в наше время не заканчивается вещью. Это вещь плюс тонна бумаги: ярлык, вкладыш, состав, страна, срок годности, штрихкод, а на упаковке ещё и квадратик, который надо навести телефоном. Ничего из этого я через лаз пронести не мог. Не потому, что кто-то разберёт: как раз никто ничего не разберёт. Опасно другое: непонятная вещь вызывает интерес, а интерес это последнее, что нужно человеку без прописки.
Поэтому весь тот день я срезал. Сидел на пластиковом стуле у чужого контейнера с маникюрными ножницами, срезал ярлыки, отдирал наклейки, вытряхивал вкладыши; продавцы смотрели на меня как на городского сумасшедшего, и я их понимаю.
Потом начались картинки. Пакеты я взял с самого начала, потому что про них знает любой, кто рос на рассказах: полиэтиленовый мешок с иностранной печатью был в семидесятые не тарой, а предметом, его носили годами, стирали, сушили на верёвке и меняли на вещи. Но картинка на пакете выдаёт год.
Я сидел в машине с телефоном и час выяснял, когда что появилось. Логотип с загогулиной годится, ему уже восемь лет. Ковбой с сигаретой годится, ему двадцать. Три полоски годятся. Надкушенное яблоко не годится, оно в семьдесят девятом другое и вообще никому неизвестно. Всё, где есть слова «интернет», «онлайн», «app» и подобная лексика, не годится тем более.