Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А что за ошибка?

Он посмотрел на меня долгим взглядом, явно решая, стоит ли рассказывать, и в итоге махнул рукой.

— Не сегодня, Виктор. Может, как-нибудь потом. Это не про люки и не про будущее, это просто старая глупая история, которая тебе сейчас без надобности.

Ответ был настолько искренним, настолько свободным от всякой уклончивости или намёка на скрытое знание, что я понял: дальше копать в эту сторону бессмысленно. Либо дед действительно ничего не знал про люк, либо знал так глубоко и давно спрятал это знание даже от самого себя, что никакими вопросами его было не выковырять, а второе предположение казалось мне уже не версией, а просто упрямством человека, который не хочет признавать тупик тупиком.

Я отступился в тот же вечер, хотя червячок сомнения остался: слишком ровной, слишком тщательной была та ниша в бане, судя по письму Мишина, чтобы списать её целиком на простую аккуратность, но дальше тянуть эту нить мне стало не на чем, кроме домыслов, а домыслы в моём положении были самой опасной валютой из всех возможных.

Зато я узнал о деде то, чего не знал раньше, и это знание, пусть и не приближавшее меня ни на шаг к разгадке жестянки, оказалось для меня само по себе ценным: он не просто принимал жизнь такой, какая она есть: он сознательно выбирал не знать вперёд, считал это не слабостью, а достоинством, философией, которую выстрадал сам, своим умом, без всякого отношения к люкам и путешествиям во времени.

Вечером, сидя у себя на крыльце уже один, я подумал о том, что сам я, в отличие от деда, никакого выбора давно не имею: я уже знаю слишком много о будущем: своём, чужом, Сашкином. И обратного пути к той философии, которую дед выбрал сознательно, для меня уже не существует. Дед мог позволить себе не знать. Я нет, и, кажется, никогда уже не смогу.

На следующий день я всё-таки не выдержал и спустился в предбанник один, без предлога, просто чтобы ещё раз посмотреть на ту самую нишу, которую сам же когда-то вскрывал, ища совсем другое. Кирпич стоял на месте, обратно заложенный мной же в марте, аккуратно, насколько я вообще умею класть кирпич, и смотреть там было решительно не на что: просто стена, просто кладка, просто баня, в которой полвека назад молодой мужчина хранил инструмент и, возможно, ничего больше.

Я провёл рукой по шву, туда, где раствор отличался от остального, тот самый, что я сам когда-то счёл подозрительным, и подумал, что, может быть, вся эта история с жестянкой устроена ровно так же, как любая настоящая тайна: не прячется глубоко и хитро, а лежит на самом виду, просто в форме, которую невозможно узнать, пока не наткнёшься на неё случайно, не выискивая специально.

Дед не прятал от меня ничего. Я был в этом теперь почти уверен. Просто где-то в будущем, в моём собственном будущем, которое для него оставалось непрожитой тайной, кто-то другой, не он, сделает то, что сделает, и свяжет его имя с этой стеной способом, которого он сам никогда не узнает и не поймёт, сколько бы я ни пытался выспросить у него ответ, которого у него просто нет.

Я достал из кармана письмо Мишина, перечитал ещё раз последнюю строчку: «ниша, может, и правда просто для инструмента была, мы тогда не спрашивали, зачем, работали и работали», и спрятал его обратно, думая о том, что ответ на вопрос про жестянку, если он вообще существует, лежит не здесь, не в разговорах с дедом и не в письмах соседей, а где-то в другом месте, которое мне ещё предстояло найти.

Глава 32. Письмо отцу

Пачка писем из предпоследней коробки простояла на краю стола ещё три недели после того вечера, когда я впервые её туда отложил, и за эти три недели я успел разобрать всё остальное: мешки с хламом вынес, часть вещей продал, часть раздал (Марку Ароновичу досталась масленка, которую он почему-то захотел взять себе), а письма так и лежали, перетянутые истлевшей резинкой, молчаливым укором моей собственной нерешительности.

Девятую коробку, ту самую, с надписью «разберём отдельно», я к тому моменту тоже открыл: оказалось, там были просто старые диафильмы и проектор к ним, работавший, что удивительно, до сих пор, и я потратил целый вечер, крутя детские сказки на выцветшей простыне, которую натянул между шкафами подсобки вместо экрана. Ничего зловещего, ничего таинственного, просто ещё один слой обычной, негероической человеческой жизни, из которых и состояло почти всё дедово наследство.

Я откладывал это чтение не потому, что боялся найти что-то конкретное, а потому что любое чужое письмо, особенно письмо, адресованное не тебе, кажется чем-то вроде подглядывания, даже если писавший давно умер, а адресат умер ещё раньше, и прочитать письмо теперь может только случайный наследник, разбирающий коробки спустя полвека.

В субботу, когда лавка закрылась пораньше из-за метели, я наконец заставил себя их прочитать.

Писем оказалось немного, штук пятнадцать, и почти все от одного и того же человека, судя по почерку: круглому, разборчивому, явно женскому. Подписи стояли разные: иногда просто «Н.», иногда «твоя Нина», один раз, в самом раннем письме, полностью: «Нина Фёдоровна Климова», с девичьей фамилией, которую я никогда раньше не слышал.

Письма были из другого города. Я не сразу понял, что это значит, пока не сопоставил даты. Семьдесят шестой, семьдесят седьмой годы, то есть уже после того, как баня была построена, но до моего собственного появления в семьдесят девятом. Нина Фёдоровна, судя по письмам, какое-то время жила отдельно, у сестры в Калинине, и писала деду оттуда тоскливые, тёплые письма про то, как скучает, про то, что сестра зовёт остаться насовсем, про то, что она сама не знает, как быть.

Я читал эти письма и понимал, что наткнулся на историю, о которой никогда не подозревал: у деда с Ниной Фёдоровной, оказывается, был период разлада, настоящего, серьёзного, с отъездом и с письмами, умоляющими вернуться. А я всегда считал их двоих незыблемой парой, точно они родились уже женатыми и состарившимися вместе.

Я попытался вспомнить, упоминал ли кто-нибудь из них хоть раз этот период в моём присутствии, пусть вскользь, пусть иносказательно, и не смог вспомнить ничего. Пять месяцев я прожил рядом с ними то здесь, то в семьдесят девятом, слушал их разговоры, смотрел, как они переглядываются за столом, и ни разу не почувствовал даже тени этой истории. Значит, они научились прятать её настолько хорошо, что она стала невидимой даже для постороннего взгляда, вооружённого профессиональной привычкой замечать несовпадения в вещах.

В одном письме, датированном октябрём семьдесят шестого, Нина Фёдоровна писала прямо: «Петя, я знаю, что тебе тяжело после того разговора, но я не могу жить с человеком, который хранит от меня тайны, даже если это тайны не про измену, а про что-то другое. Либо мы честны друг с другом до конца, либо нам не стоит быть вместе вовсе».

В следующем письме, написанном через две недели, тон уже был другим, менее требовательным: «Я подумала над твоими словами и, наверное, была слишком резкой. Ты говоришь, что не можешь рассказать, потому что сам до конца не понимаешь то, что с тобой случилось. Я могу это принять, Петя, честное слово, могу, но мне нужно знать хотя бы одно: это не опасно? Ты в беде? Если нет, я готова ждать столько, сколько потребуется, пока ты сам не разберёшься».

Я читал эту строчку и чувствовал, как у меня сжимается горло: это не опасно, ты в беде, те же самые слова, которые я сам слышал от Лены, почти дословно, спустя пятьдесят лет, по совершенно другому поводу, но с той же самой человеческой тревогой внутри.

Я перечитал эту строчку три раза, чувствуя, как по спине бежит холод, который не имел никакого отношения к метели за окном, хотя снаружи, судя по звуку, она усиливалась с каждой минутой, залепляя витрину мокрыми хлопьями. Тайны. Не про измену, а про что-то другое. Это было ровно в те годы, вскоре после постройки бани, вскоре после того загадочного осеннего вечера, про который рассказывал Кузьмич.

44
{"b":"980541","o":1}