Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дальше в письмах тон менялся: через два месяца Нина Фёдоровна писала уже мягче, примирительно, а в последнем письме из этой пачки, датированном началом семьдесят седьмого, сообщала, что возвращается, что готова жить с тем, что есть, даже если не всё понимает до конца, потому что любовь важнее полного понимания.

Это не было доказательством того, что дед знал про люк. Это было доказательством чего-то другого, не менее важного: что между дедом и Ниной Фёдоровной когда-то пролегла трещина, настоящая, достаточно глубокая, чтобы она на несколько месяцев уехала, и что они оба, каждый по-своему, решили эту трещину преодолеть не через полную прозрачность, а через выбор жить дальше с частью недосказанного.

Я сидел с этими письмами в руках и думал о Лене, о нашем собственном разговоре за чаем, о моей собственной полуправде, которую я предложил ей взамен полного признания, и впервые подумал, что, может быть, это не трусость и не компромисс, а просто то, как вообще устроены долгие отношения между людьми: не через полную прозрачность, которая на самом деле недостижима ни для кого, а через согласие жить с тем количеством правды, которое один готов дать, а другой готов принять.

Разница, впрочем, была и существенная: дед в итоге, судя по всему, так и не рассказал Нине Фёдоровне правду целиком, если вообще та тайна была связана с люком, а не с чем-то совершенно земным, о чём я просто пока не знал. Они прожили вместе оставшиеся годы с недосказанностью, вшитой в саму ткань их брака, и, может быть, именно этой недосказанности предстояло когда-нибудь, не знаю когда, не знаю как, найти выход в виде жестянки, зарытой в стене бани, адресованной мне, человеку, которого ещё не было на свете.

А может быть, я просто искал несуществующие связи там, где их не было, потому что мне отчаянно хотелось, чтобы вся эта путаница с люком и временем имела хоть какое-то отношение к обычной человеческой драме, а не была случайной физической аномалией, свалившейся на меня без всякого смысла и предназначения.

Отложив письма, я достал телефон и начал набирать сообщение отцу: не звонок, на этот раз именно письмо. И минут двадцать сидел, стирая и переписывая первую строчку, потому что всё, что приходило в голову, звучало либо слишком официально, либо слишком сентиментально для нас двоих, привыкших за всю жизнь обмениваться короткими фразами про погоду и здоровье.

В итоге я написал вот что:

«Пап. Разбирал дедовы письма и нашёл переписку между ним и бабушкой за семьдесят шестой-семьдесят седьмой годы. Оказывается, они чуть не расстались тогда, ты знал? Она уезжала на несколько месяцев. Я никогда не слышал об этом ни от тебя, ни от них самих.

Пишу не для того, чтобы ты мне что-то объяснил. Пишу, потому что подумал: мы с тобой тоже никогда особо не говорили о сложном. Ты звонишь на день рождения, путаешь дату, я смеюсь над этим, и мы оба делаем вид, что это и есть наши отношения. Может, и есть. Но, разбирая дедовы коробки, я понял, что не хочу, чтобы через двадцать лет кто-то разбирал мои вещи и находил переписку с тобой, в которой не было ничего, кроме дат и погоды.

Поэтому я просто хочу сказать: я скучаю по тебе, пап. Не по звонкам на день рождения, а по тебе самому, какой ты есть, с твоими рыбалками в детстве и украденными ножами, про которые ты мне наконец рассказал. Хочу, чтобы ты рассказывал мне больше таких историй. Не обязательно про деда. Про себя. Пока есть время.

Витя».

Я перечитал написанное несколько раз, борясь с желанием стереть половину как слишком откровенную, слишком непохожую на все наши обычные разговоры, и в итоге отправил, не дав себе шанса передумать, потому что знал по собственному опыту этого года: если не сделать шаг сейчас, пока решимость ещё тёплая, можно потом три месяца не открывать коробку.

Палец завис над экраном ещё секунду после отправки, словно я мог каким-то образом отменить уже улетевшее сообщение, и я заставил себя убрать телефон в карман, чтобы не сидеть и не перечитывать собственные слова ещё двадцать раз, выискивая в них то, что можно было бы истолковать неправильно.

Ответ пришёл не сразу, через два часа, которые я провёл, читая оставшиеся письма и бессмысленно переставляя вещи на витрине, лишь бы не смотреть на телефон каждые пять минут, как подросток.

Когда сообщение всё-таки пришло, оно оказалось длиннее, чем все сообщения, что отец когда-либо мне писал за всю мою жизнь.

«Витя. Прочитал несколько раз. Про письма деда с бабушкой не знал, если честно, они никогда не рассказывали, а я не спрашивал: у нас в семье как-то не принято было спрашивать про такое, наверное, это у нас семейное, судя по тому, что и мы с тобой так же.

Про твоё письмо спасибо. Я не привык к такому, ты прав, у нас с тобой правда только даты и погода много лет, и я сам виноват в этом не меньше тебя, если не больше: я же старше, я должен был начать первым, а я всё откладывал, думал, успеется.

Расскажу тебе одну историю, раз ты просишь. Когда мне было столько же, сколько тебе сейчас, я ровно так же разбирал отцовские, то есть дедовы, вещи, не после смерти, а когда он ещё болел, последний год, и я заезжал помогать по хозяйству. Тогда он мне и рассказал про нож, который я у него утащил. Рассказал со смехом, без всякой обиды, хотя тогда, в моём детстве, неделю со мной не разговаривал. Я тогда подумал: вот бы раньше так разговаривать, пока не припёрло к стенке болезнью. А потом, кажется, забыл этот урок и повторил ту же ошибку с тобой, просто в других декорациях: не молчание из-за ножа, а молчание из-за расстояния и визы.

Прилечу на майские. Не из-за дома, не из-за дел, просто хочу посидеть с тобой, как мы когда-то сидели на веранде, только в этот раз я отложу телефон, обещаю.

Пап».

Я прочитал это сообщение стоя, у витрины, и почувствовал, как у меня защипало глаза, неожиданно, по-дурацки, как будто я был не сорокаоднолетним мужчиной с антикварной лавкой, а ребёнком, которому наконец пообещали то, чего он давно не решался попросить вслух.

Марк Аронович, зайдя в лавку как раз в этот момент, увидел моё лицо и ничего не стал спрашивать, просто молча поставил на прилавок пакет с какими-то старыми монетами, которые, как обычно, собирался показать, но не продать, и подождал, пока я приду в себя. За все годы нашего знакомства он ни разу не торопил меня ни в одном разговоре, и эта его способность молчать ровно столько, сколько нужно собеседнику, казалась мне теперь едва ли не самым редким его качеством.

— Хорошие новости? — спросил он наконец, осторожно.

— Отец прилетает на майские, — сказал я, и, произнося это вслух впервые, почувствовал, как фраза приобретает какую-то дополнительную реальность, которой не было, пока она существовала только в переписке на экране телефона.

— Это хорошо, Виктор. — Он кивнул с той особой удовлетворённостью, с какой пожилые люди реагируют на известия о примирениях: каждое такое известие, похоже, немного восполняло какой-то его собственный, уже непоправимый дефицит. — Очень хорошо. Знаете, я своему отцу так и не написал ничего подобного. Всё откладывал. А потом стало некому писать.

— Простите.

— Не извиняйтесь, — сказал он, махнув рукой. — Я это не для жалости говорю, а чтобы вы понимали, что сделали что-то, что не всем удаётся сделать вовремя. Радуйтесь этому, а не чувствуйте себя виноватым за мою историю.

Вечером, уже закрыв лавку, я ещё раз перечитал письма Нины Фёдоровны деду, те самые, из семьдесят шестого-семьдесят седьмого, и подумал о странной, почти кольцевой симметрии всей этой истории: дед когда-то хранил от бабушки какую-то тайну, не связанную, насколько я теперь понимал, ни с чем сверхъестественным, а с чем-то обычным, человеческим, что всё равно почти разрушило их брак; я сейчас точно так же хранил тайну от Лены, несравнимо большую, но, может быть, именно потому, что масштаб тайны был другим, я хотя бы понимал правила игры лучше, чем дед понимал их тогда. А если так, может быть, у меня с Леной есть шанс пройти этот путь быстрее и безопаснее, чем прошли когда-то они.

45
{"b":"980541","o":1}