Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я не знал ещё, пойду ли я на то, что предложил Соломин. Но я знал, что впервые за весь этот кошмар с Резником у меня появилось не просто ощущение опасности, а слово для того, что нужно было сделать, и слово это было тяжёлым, некрасивым и, кажется, неизбежным.

На следующий день я всё-таки поехал в библиотеку, хотя было ещё утро и до закрытия оставалось часов семь. Лена удивилась, увидев меня в такое время, но ничего не спросила: просто вышла из-за стойки, накинула пальто поверх халата, никому не сказав ни слова, и мы полчаса гуляли вокруг библиотеки по кругу, пока не замёрзли окончательно.

— Вы сегодня какой-то потерянный, — сказала она наконец. — Что-то случилось?

— Случилось, — сказал я. — Но я пока не готов рассказать что. Просто хотел вас увидеть. Убедиться, что вы есть.

Она посмотрела на меня внимательно, и я видел, как она хочет спросить дальше, но сдерживается, помня вчерашний разговор на остановке.

— Я есть, Виктор, — сказала она просто. — И буду, пока вы сами всё не испортите молчанием. Так что не тяните слишком долго.

Я кивнул, и мы пошли обратно к библиотеке, и я думал, что если мне действительно придётся сделать то, что предложил Соломин, я хочу успеть сделать это раньше, чем закончится время, которое она мне так великодушно дала.

Глава 26. Донос

Три дня я обдумывал слово, которое произнёс Соломин, и все три дня оно менялось у меня в голове, как монета, которую крутишь на столе: то ложилось одной стороной — необходимость, единственный работающий рычаг, то переворачивалось другой — предательство, самое обычное, без всяких оправданий предательство человека, который сам живёт нарушением закона, но почему-то решил, что его нарушение чище чужого.

Я не рассказал об этом ни Лене, ни Сашке, ни даже Кузьмичу, хотя именно Кузьмич первым произнёс вслух мысль про «сделай что-то раньше, чем сделают с тобой». Мне казалось, что если я скажу это вслух ещё раз, кому-то ещё, оно станет окончательным раньше, чем я сам буду готов к тому, что оно означает.

На четвёртый день я перестал обдумывать и поехал к Пахомову.

Он сидел в своей комнате при сельсовете, той же самой, где однажды разворачивал тряпочку с часами, и что-то писал в толстом линованном журнале, придавливая страницы локтем, чтобы не заворачивались от сквозняка. Увидев меня, он не удивился — за последние месяцы я приучил его к тому, что мои визиты редко бывают случайными.

— Виктор. Что на этот раз? Опять кому-то часы вернули?

— Мне нужен серьёзный разговор, Александр Николаевич. Не участковый, а человеческий.

Он отложил ручку и посмотрел на меня внимательнее, чем обычно смотрел на людей, приходящих с проблемами, — так смотрят, когда чувствуют, что дело выходит за пределы обычной компетенции.

— Садись.

Я сел напротив, на тот же табурет, на котором сидел, когда он выяснял правду про часы бабки Поли, и понял, что второй раз в этой комнате чувствую себя точно так же — на грани между тем, чтобы сказать всё, и тем, чтобы промолчать и уйти.

— Помните человека, который приходил ко мне спрашивать про мой канал? Резника?

— Ты про него уже рассказывал, — сказал Пахомов, хотя я точно помнил, что никогда не называл ему это имя прямо — видимо, слухи в этом районе действительно расходились быстрее, чем я успевал их контролировать. — Дальше что?

— За ним стоят люди серьёзнее, чем он сам. Валюта, золото, не мелочь вроде джинсов. И эти люди начали интересоваться мной напрямую. К моему знакомому уже приходил человек — не с угрозами, просто с вопросами, и от этих вопросов у всех, кто в курсе, кровь стынет сильнее, чем от угроз.

Пахомов молчал, и я видел, как у него в голове что-то быстро складывается, будто он раскладывает пасьянс, в котором каждая карта означает не масть, а последствие.

— И ты пришёл ко мне зачем? — спросил он наконец. — Пожаловаться? Я, Виктор, участковый, у меня велосипед казённый и одна камера в кабинете, и та с делами про кражи из сельпо. Валюта — это не моя епархия, это уже совсем другой этаж, туда меня даже на порог не пустят.

— Я знаю. Мне нужно, чтобы вы помогли донести это до тех, кто пустит.

Он замолчал надолго, и в этом молчании было больше, чем в любом ответе, — я видел, как он взвешивает не столько мою просьбу, сколько то, что она значит для него самого, для его собственного положения, зажатого между желанием выслужиться и страхом привлечь к себе внимание такого масштаба, с которым он раньше не сталкивался.

— Ты понимаешь, что просишь? — сказал он наконец, тихо, почти не разжимая губ. — Ты просишь меня, чтобы я, рядовой участковый из деревни, где даже отделения нет, поднял вопрос о золотой контрабанде на уровень, до которого я лично никогда не дотягивался. Это не рапорт про кражу мотоцикла, Виктор. Это уровень, на котором меня саму первым делом спросят: а откуда ты, товарищ Пахомов, вообще про это узнал? И что мне отвечать? Что мне сдал информацию человек, который сам полгода возит вещи неизвестного происхождения и вась-вась с половиной района?

Я почувствовал, как земля снова уходит из-под ног — теперь уже не от страха перед Резником или его хозяевами, а от простой, отрезвляющей логики Пахомова: чтобы разоблачить одну сеть, мне нужно было пройти через человека, который сам мог оказаться заинтересован в том, чтобы разоблачение задело и меня заодно.

— Значит, вы мне не поможете?

— Я этого не сказал. — Он встал, прошёлся по комнате, остановился у окна, за которым шёл мелкий, редкий снег. — Я сказал, что тебе нужно понимать цену. Если я это подниму — а я, возможно, подниму, потому что то, что ты рассказываешь, действительно серьёзно, и я не хочу потом, когда всё раскроется без меня, объяснять начальству, почему знал и молчал, — так вот, если я это подниму, дело не останется маленьким. Начнут искать всех, кто соприкасался. А ты, Виктор, соприкасался больше всех в этом районе, кроме, может быть, самого Резника.

— Что со мной будет?

— Не знаю, — сказал он честно, и эта честность напугала меня больше, чем любая гарантированная угроза. — Может, тебя оставят в покое, потому что ты дал наводку, а доносчиков, как ни крути, не любят трогать без крайней нужды — плохой пример для будущих доносчиков. А может, наоборот, решат, что раз ты знал столько подробностей, значит, был не наблюдателем, а участником, и тогда придут за тобой раньше, чем за Резником.

— А если я не пойду на это? Если просто буду сидеть тихо?

Пахомов посмотрел на меня долго, и в этом взгляде было что-то от того самого разговора, что случился между нами в мою первую осень, когда он спрашивал, почему в кусте два заготовителя вместо одного.

— Тогда рано или поздно они придут к тебе сами, без всякого твоего участия в решении, — сказал он. — И тогда у тебя вообще не будет права голоса в том, как это произойдёт. Донос — это, Виктор, не способ остаться чистым. Это способ хотя бы отчасти управлять тем, как тебя испачкают. Невелика разница, если по совести, но она есть.

Я сидел и думал про мужа Клавдии, который отказался стучать на заводе и, по её словам, до конца жизни этим гордился, и про то, что я собирался сделать нечто прямо противоположное тому, чем он гордился, — и в то же время понимал, что его ситуация и моя не были похожи ровно настолько, чтобы простое зеркальное отражение не работало. Он отказывался доносить на товарищей по цеху за мелкие провинности — на людей, которые воровали гвозди или опаздывали на смену. Я собирался доносить на сеть, которая торговала золотом и, судя по всему, была причастна к тому, что случилось с Митричем в шестьдесят третьем и с оценщиком Соломина в пятьдесят восьмом. Разница была не в форме поступка, а в том, что стояло за ним, — но легче от этого понимания мне не становилось нисколько.

— Александр Николаевич, — сказал я. — А вы бы как поступили на моём месте?

Он долго молчал, глядя в окно, и когда ответил, голос у него был тише, чем за весь предыдущий разговор.

35
{"b":"980541","o":1}