Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Вот это, — сказал Кузьмич, глядя ему вслед, — совсем другое дело, Виктор. С Резником хоть поторговаться можно. С этими не поторгуешься. Этим либо нечего предъявить, либо есть что предъявить, и тогда торговаться поздно.

— Вы его раньше видели?

— Первый раз, — сказал Кузьмич, и это меня напугало больше, чем если бы он сказал обратное: если человек в сером пальто был новым лицом даже для Кузьмича, который двадцать два года принимал тряпьё на этом кусте и знал в лицо, кажется, всех, кто хоть раз проезжал через район с недобрыми намерениями, значит, эти люди действовали не через обычные, уже устоявшиеся каналы слухов и знакомств, а появлялись напрямую, минуя всю ту сеть мелких предупреждений, на которую я привык полагаться.

— А раньше, до меня, к вам такие приходили?

— Раз, может, два за всю жизнь, — сказал Кузьмич, садясь обратно на своё крыльцо и жестом приглашая меня сесть рядом. — И оба раза после этого что-то случалось. Не сразу. Через месяц, через два. Но случалось.

— Что случалось?

Он посмотрел на меня, явно взвешивая, стоит ли пугать меня ещё сильнее, чем я уже был напуган, и решил, видимо, что молчание сейчас было бы хуже честности.

— В первый раз забрали председателя сельпо, того, что до нынешнего был. Тихо забрали, без шума, соседям сказали — перевели на другую работу. Во второй раз — не буду тебе рассказывать, кого, это было ближе к тебе, чем ты думаешь, и я не хочу, чтобы ты на этого человека потом смотрел иначе.

Я не стал настаивать, потому что видел: Кузьмич сказал ровно столько, сколько собирался, и дальше он замкнётся так же плотно, как замыкался всегда, когда разговор подходил слишком близко к вещам, о которых в этом районе не принято было говорить вслух даже между своими.

Я вспомнил слова самого Резника про репутацию, про то, что дальше он будет тратить её с процентом, и подумал, что процент — это, оказывается, ещё не самое страшное. Самое страшное — когда с тобой вообще перестают говорить на языке процентов.

К Соломину я поехал вечером того же дня, не потому, что у меня был план, а потому что мне отчаянно нужен был человек, который уже однажды предупреждал меня именно об этом и, возможно, знал больше, чем я мог узнать сам, методом проб и всё более серьёзных ошибок.

Он открыл не сразу, а когда открыл, посмотрел на меня долго, прежде чем впустить, казалось, заново взвешивая, стоит ли вообще пускать в свою квартиру человека, чьё заключение он сам когда-то отозвал.

— Виктор. Не ждал.

— Вадим Борисович, мне нужен совет. Не про вещи.

Он впустил меня молча, поставил чайник (по старой привычке, хотя после нашего последнего разговора я думал, что эта привычка умерла вместе с прежними отношениями) и сел напротив, сложив руки на столе тем же жестом, каким складывал их, когда объяснял мне про Кимры и про то, что вещи мои слишком совершенны.

— Помните, вы говорили про Резника? Про дорогу вниз?

— Помню.

— Я на неё попал. Не по своей воле — меня туда вытолкнули, но я на ней. И теперь оказывается, что за Резником стоят люди, для которых он сам — мелочь. Сегодня к моему знакомому приходил человек, спрашивал про объёмы, ничего не записывал, ушёл, ничего не объяснив.

Соломин молчал долго, глядя не на меня, а в чашку, которую держал в руках, и я видел, как у него ходят желваки, не от гнева, а, кажется, от какого-то давнего, тщательно запертого воспоминания.

— В пятьдесят восьмом, — сказал он наконец, — у меня был знакомый, оценщик, как я, только по монетам. Хороший специалист, честный, насколько вообще можно быть честным в нашем деле. К нему пришли похожие люди. Не арестовали сразу — просто стали появляться, раз в месяц, спрашивать, не появлялось ли у него чего интересного, не приносил ли кто монеты не по обычным каналам. Он думал, что если будет с ними вежлив, если будет всё честно рассказывать, они отстанут, увидев, что ему нечего скрывать.

— И что?

— Они не искали, что скрывать, Виктор. Они искали канал. А канал — это не человек, который врёт, это человек, через которого что-то течёт, вне зависимости от того, врёт он или нет. Что с ним стало в итоге, я вам соврать не могу — мы потом разошлись, он уехал в другой город, переписка не задалась. Последнее, что я слышал, — что его использовали, заставили доносить на собственных клиентов. Правда это или уже слухи, обросшие подробностями за двадцать лет, я не поручусь.

Я почувствовал, как у меня похолодели руки: не от страха ареста, который был бы, наверное, проще для понимания, а от перспективы, которую только что описал Соломин: не тюрьма, а медленное превращение в инструмент чужой воли, без единого явного момента, когда можно было бы сказать «здесь я согласился» или «здесь я отказался».

— Что мне делать, Вадим Борисович?

Он долго молчал, вертя в руках чашку, потом посмотрел на меня прямо, без всякой прежней теплоты, но и без осуждения, просто прямо, как смотрят на равного, столкнувшегося с задачей, у которой, возможно, нет хорошего решения.

— Есть один способ, которым иногда пользуются, когда деваться больше некуда, — сказал он медленно. — Не самый честный, зато иногда единственный. Прийти первым. Не к ним — к тем, кто над ними или рядом с ними, но по другую сторону линии. Сдать не себя, а то, что действительно интересно этим людям — саму сеть, через которую течёт золото. Тогда вы становитесь не подозреваемым каналом, а источником информации, а это, Виктор, две совершенно разные роли в глазах государства.

— Донести.

— Назовите это как хотите, — сказал он резко, и впервые за весь вечер в его голосе прозвучало нечто похожее на раздражение. — Я знаю, как это звучит, и знаю, что вы выросли — простите, воспитывались — с представлением, что доносить стыдно. Но подумайте вот о чём: вы уже часть этой сети, хотите вы того или нет. Вопрос не в том, быть чистым или нет. Чистых вариантов у вас больше нет. Вопрос в том, на чьей стороне быть нечистым.

Он налил ещё чаю, хотя я не притронулся к первой чашке, и добавил уже тише, без прежней резкости:

— Я не могу решить это за вас. Но помните: тот оценщик, про которого я рассказал, — он молчал. Всю жизнь молчал, и это молчание съело его целиком, задолго до того, как его перестало быть кому наблюдать. Молчание не всегда самый безопасный вариант, Виктор, вопреки тому, чему нас всех учили с детства.

Уже у двери, провожая меня, Соломин вдруг спросил, без всякой связи с предыдущим разговором:

— У вас есть кто-то, Виктор? Не по делу, а просто — кто-то?

Вопрос застал меня врасплох настолько, что я не сразу нашёлся с ответом.

— Кажется, да. Недавно.

— Берегите это, — сказал он, и в его голосе прозвучала настоящая, не связанная с делами теплота. — Я в вашем возрасте тоже занимался вещами, которые казались мне важнее людей. Оценщик из пятьдесят восьмого, про которого я рассказывал, — у него была невеста, ждала его два года, а потом не выдержала и уехала к сестре в Куйбышев. Он мне потом говорил, что если бы мог прожить эти два года заново, отдал бы все свои экспертизы и все свои монеты за то, чтобы просто пойти с ней в кино хоть раз, когда она звала, а не откладывать на потом, потому что дела, потому что не время. Дела, Виктор, у таких людей, как мы с вами, никогда не заканчиваются вовремя. А люди — заканчивают ждать. — Он помолчал, будто устыдившись собственной назидательности. — Простите, я, кажется, рассказываю вам чужую историю, чтобы не говорить о своей. Старая привычка, не обращайте внимания.

Я вышел от него в темноту, в мороз, который к вечеру усилился настолько, что дыхание застывало клубами прямо перед лицом, и шёл к станции пешком, думая одновременно о сером пальто в дворе Кузьмича, о том оценщике из пятьдесят восьмого, чьё имя Соломин так и не назвал, и о Лене, чей смех этих последних дней казался мне единственной реальной, не отравленной ничем частью моей жизни, а теперь вдруг стал казаться чем-то, что нужно немедленно защитить от всего остального, что я только что услышал.

34
{"b":"980541","o":1}