Литмир - Электронная Библиотека
A
A

За одиннадцать дней мы перекрыли баню, поправили забор с задов, выкопали картошку, перебрали её в подполе — да, в том самом, я стоял в четырёх метрах от поворота и подавал деду ведро, — и сложили дрова в поленницу.

Работа была тяжёлая и в основном бессмысленная.

Я это говорю без иронии. Половину того, что мы делали, можно было не делать. Забор с задов не был нужен никому, за ним начинался лес. Крыша бани текла в одном углу, и подставить таз было бы разумнее. Но у деда не было мысли, что можно не делать.

Он делал, потому что это стояло и требовало. И я поймал себя на том, что за одиннадцать дней ни разу не подумал, сколько стоит час моего времени, — а раньше думал об этом, кажется, каждый час.

Разговаривали мы под работу, урывками.

Про войну он сказал один раз, и сказал не то, что говорят в кино.

Мы курили на бревне — вернее, курил он, я сидел рядом, — и он вдруг заговорил про Калинин.

Ему было шесть. Немцы стояли в городе два месяца, с октября по декабрь, и они с матерью эти два месяца прожили в подвале дома на Симеоновской.

— Мне не страшно было, — сказал дед. — Мне есть хотелось.

Он смотрел на баню.

— Я до сих пор не понимаю, чего я такого помню. Стрельбу не помню. Немцев помню плохо, как сон. А помню — мать варила похлёбку из клея.

— Из какого клея?

— Столярный клей. Он из костей делается. — Он затянулся. — Она его где-то взяла плитку и варила. И там пенка сверху. Пенку она мне снимала.

Он помолчал.

— И вот эту пенку, Виктор, я помню лучше, чем всю свою жизнь.

Про Нину он сказал в другой день, когда мы копали картошку, и сказал совсем коротко.

— Она меня старше на два года.

— Не заметно.

— Так она про это никому и не говорит. — Он усмехнулся. — Она за меня замуж пошла, когда я с завода бегал в вечернюю школу. Ей двадцать три, мне двадцать один, у меня ничего, у неё квартира от матери, комната в коммуналке. Все ей говорили: куда ты, он же голый.

Он воткнул лопату.

— Я, Виктор, тридцать лет за это расплачиваюсь.

— Как это?

— А так. Всё, что я в жизни сделал, — я сделал, чтоб она была права.

Подпол он помянул дважды, и оба раза не к месту.

Первый раз — когда мы стояли внизу с картошкой. Он поднял голову к люку, посмотрел вверх, на квадрат света, и сказал ни с того ни с сего:

— Дом старше, чем кажется.

— В смысле?

— В прямом. Я его в семьдесят четвёртом ставил, а подпол тут был. — Он кивнул на стены. — Я, когда участок взял, тут яма была и сруб гнилой. Кто-то до меня строился и бросил.

— И вы на старом фундаменте?

— На старом подполе, — сказал дед. — Фундамент я свой лил. А яму жалко было закапывать, хорошая яма.

Он поставил ведро и полез наверх, и на верхней ступеньке добавил:

— Стены только сырые. Я их обшивать хотел, а Нинка не дала. Говорит, пусть дышит.

Второй раз он сказал ещё короче.

Мы уже сложили дрова, был вечер, я собирался идти — то есть спуститься, — и он вдруг спросил у меня в спину:

— Ты когда уходишь, свет-то там гасишь?

Я обернулся.

В подполе нет света. Там нет и не было ни лампочки, ни проводки, ни выключателя. Я это знаю точно: я лазил туда с фонарём сорок раз.

— Гашу, — сказал я.

— Ну и хорошо, — сказал дед и пошёл в дом.

Про вязкий товар я в те дни опять решил, что мне не везёт.

У Мироновых, через шесть участков, стояли в серванте четыре фигурки — та самая мелкая анималистика, за которую сегодня отдают по сорок-пятьдесят тысяч за штуку. Я их разглядел ещё в августе через окно, когда заходил по тряпью.

Я подошёл к этому осторожно, как надо: сначала взял у них макулатуру, потом битую посуду, потом попил чаю, и только на третий раз спросил.

Хозяйка сказала, что фигурки не её, а дочкины, дочка в Дмитрове, надо спросить. Спросила — дочка сказала: пусть стоят.

Через неделю дочка приехала, и я поговорил с ней сам. Она согласилась продать две. Мы договорились на воскресенье.

В воскресенье умерла её свекровь, и стало не до фигурок.

Я поехал в четвёртый раз в октябре. Мироновы уже съехали в город на зиму, дом стоял заколоченный.

Тогда я разозлился и записал в блокнот: «Мироновы — весной».

Про то, что за те же дни у меня без единой заминки ушло всё остальное — самовар, часы, две иконы, коробка значков, — я опять не подумал.

Про складень в Заозерье я тогда вообще забыл. Я про него вспомнил только в декабре, и вспомнил при обстоятельствах, которые мне сильно не понравились.

Пахомов приехал в четверг, второго октября.

Он вошёл, как всегда, без стука, поздоровался, отказался от обеда, потом согласился и съел две тарелки.

— Виктор, вы тут?

— Тут.

— Показывайте.

Я повёл его в заднюю комнату, и мне было не по себе, хотя стыдиться было нечего. Он вошёл, встал посередине и постоял секунд десять.

Посмотрел на чемодан. На трико на гвозде. На газету на подоконнике, на кружку с васильком, на будильник, на «Угрюм-реку» с закладкой из спичечного коробка — закладку я переложил три дня назад, страниц на сорок вперёд.

— «Угрюм-река», — сказал Пахомов.

— Читаю.

— Хорошая книга. Я в армии читал. — Он повернулся. — Ну и живите на здоровье.

Мы вышли на крыльцо. Он закурил.

Разговор пошёл про дороги, про то, что автобус до Спасского опять отменили, про Кузьмича, который стар и на будущий год просится на покой.

Докурив, он сказал самым будничным на свете голосом:

— Виктор, вы мне паспорт-то занесите.

Я почувствовал, как у меня в желудке становится холодно.

— Зачем?

— Да ни за чем, — сказал Пахомов. — Формальность. Вы у Петра Ильича с июня живёте, а не прописаны. Это ничего, все так живут, никто вас гонять не будет. Но у меня по журналу должно быть.

Он затушил папиросу о подошву.

— Мне же не самому. Мне отчёт сдавать по временно проживающим. Я вас впишу — серия, номер, кем выдан — и всё, и забудем.

— Я в Талдоме прописан.

— Ну и прекрасно, — сказал участковый. — Так тем более. Занесите на неделе, я в четверг буду.

Он надел фуражку, попрощался с Ниной Фёдоровной, завёл мотоцикл и уехал.

Я остался на крыльце.

У меня было прикрытие. У меня был Кузьмич с его книгой, у меня была Нина, которая врала за меня соседкам, у меня был дед, который сделал меня своим двоюродным племянником. У меня был Гарик, Эдуард, канал, деньги и товар в обе стороны. У меня не было единственной вещи, которую в этой стране спрашивают у человека прежде всего остального: серия, номер, кем выдан.

Глава 14. Магазин в Заозерье

Советские паспорта продаются. Я это выяснил в первый же вечер, и минут двадцать был совершенно счастлив. Их полно: у бонистов, у букинистов, на аукционах документов, в коробках на блошиных рынках. Наследники тут ни при чём: паспорт умершего в этой стране не залёживается в комоде, его обязаны сдать в загс, а оттуда он уходит в архив милиции на уничтожение. На волю утекает другое — потерянное и не заявленное вовремя, украденное по мелочи, списанное по недосмотру в глухом сельсовете, где до паспортного стола сто вёрст и один инспектор на три района. Вот этим и торгуют — рублей за тысячу-полторы, а с интересной пропиской и подороже. К полуночи счастье кончилось.

Мне нужен был не паспорт. Мне нужен был паспорт образца семьдесят четвёртого года, выданный не позже семьдесят восьмого, на мужчину примерно тридцать девятого года рождения, с фамилией Сомов и с талдомской пропиской. Из четырёх условий выполнялось в лучшем случае два.

Я нашёл за три дня одиннадцать паспортов. Из них восемь были на женщин или стариков. Два — тридцать шестого и сорок четвёртого годов, ни то ни сё. Один подошёл по возрасту идеально: Гаврилов Пётр Семёнович, тридцать восьмого года, выдан в Загорске в семьдесят седьмом. Не Сомов, не Талдом.

Дальше начиналось то, о чём я думал ровно один вечер. Переклеить фотографию. Подтравить чернила. Переставить букву. Штамп прописки режут из резины за два дня и за приличные деньги.

18
{"b":"980541","o":1}