— Сашка. Мне нужно, чтобы ты сказал точно: этот инспектор — он как выглядел?
— Обычно. Пальто, шляпа, такой… аккуратный. — Сашка пожал плечами. — А что?
Я не ответил. Пальто и аккуратность мне уже были знакомы, только на прошлой неделе они сидели за рулём чёрной «Волги» и предлагали мне работать через треть.
— Дядь Вить, — сказал Сашка, и голос у него впервые за весь разговор дрогнул, не от страха, а от какой-то обиды, которую он, видимо, копил всё это время, — ты мне скажи прямо: я из-за тебя в это дело влип?
Вопрос был справедливый, и врать на него я не имел права.
— Да, — сказал я. — Из-за меня.
— Тогда почему ты извиняться не начинаешь, а сидишь и думаешь?
— Потому что извинения тебе не помогут, — сказал я. — Мне нужно решить, как тебя из этого вытащить, а для этого мне нужно понимать, насколько всё плохо.
— А если я не хочу, чтобы меня вытаскивали?
Он сказал это резко, почти вызывающе, и на секунду в комнате стало очень тихо — даже Клавдия перестала крутить полотенце.
— В смысле не хочешь?
— В смысле, дядь Вить, что я не маленький. Ты мне штаны привёз, я тебе спасибо сказал и заплатил, сколько смог. Ты меня не покупал и не нанимал. А теперь ты сидишь такой, будто это твоя вина, а вину свою хочешь исправить, отстранив меня совсем, — вот этого я и не хочу. Я не фарфоровая чашка, чтобы меня в шкаф прятать, когда стало опасно.
Я посмотрел на него — на разбитые костяшки, на упрямый подбородок, на то, как он держался прямо, хотя видно было, что весь день у него внутри всё дрожало, — и подумал, что он прав ровно настолько же, насколько и я, и что от этого правота никого из нас не спасает.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда слушай, что было на самом деле, раз ты не маленький.
Клавдия подняла голову.
— Виктор, может, не при мне…
— При вас тоже, Клавдия Ивановна. Вы и так уже втянуты, раз к вам в дом заходил инспектор.
Я рассказал — не всё, конечно, не про люк, не про две тысячи двадцать шестой год, но про Резника рассказал прямо: кто это, что предлагал, что случилось после отказа. Сашка слушал, не перебивая, и лицо у него постепенно менялось — от злости к чему-то более взрослому, более тяжёлому, чему-то, что я меньше всего хотел видеть на лице девятнадцатилетнего человека.
— И что теперь? — спросил он, когда я закончил.
— Теперь у меня, кажется, две дороги, — сказал я, скорее себе, чем ему. — Либо я иду к Резнику и соглашаюсь на его треть, и тогда, наверное, тебя больше никто дёргать не будет, потому что я стану его человеком, а его люди прикрыты. Либо я не иду, и тогда я не знаю, что будет дальше, но, судя по сегодняшнему дню, дальше будет только хуже, и не только для меня.
— А третьей дороги нет? — спросила вдруг Клавдия, тихо, но так, что мы оба на неё посмотрели.
— Если и есть, — сказал я, — я её пока не вижу.
— А если тебе сдаться, что дальше? — вдруг спросила Клавдия. — Ты треть отдашь, а он через год ещё чего-нибудь захочет? Так же в газетах пишут про таких.
— Наверное, — сказал я, потому что врать ей смысла не было.
— Тогда чего тут думать, — сказала Клавдия неожиданно твёрдо, отложив наконец полотенце. — Один раз согнёшься — потом всю жизнь горбатым проходишь. Мой покойный муж так говорил, когда его на заводе в стукачи звали.
Сашка встал, подошёл к окну, постоял, глядя в темноту, потом обернулся.
— Дядь Вить. Если ты пойдёшь к этому Резнику из-за меня — я тебе этого не прощу. Понял? Не потому что гордый, а потому что тогда получится, что цена за мои штаны — это ты весь, целиком, и с этим я жить не смогу.
Я хотел сказать что-то в ответ, что-нибудь взрослое и убедительное, но не нашёл ничего, кроме правды, а правда была в том, что я сам ещё не знал, какую из двух дорог выберу, и что впервые с июня месяца я по-настоящему боялся не за себя.
Домой к деду я в тот вечер не пошёл — не хотел садиться с ним за стол с таким лицом, каким, наверное, у меня было. Вместо этого я дошёл до люка пешком, в обход, через поле, хотя дорога через дом была короче на десять минут.
Поле в декабре стояло чёрное, стерня торчала из-под тонкого снега, и было так тихо, что я слышал собственные шаги отдельно от собственного дыхания. Я ведь знал, чем это всё кончится для Сашки — не сегодняшний вечер, а вообще: завалит экзамены в июле, поступит через год, отучится, женится, разведётся, в две тысячи первом уедет в Германию и будет звонить мне на день рождения, вечно путая дату. Я знал это ещё до того, как впервые спустился в люк, — знал так, как знают факты собственной биографии, потому что это и была отчасти моя биография тоже.
Но я не знал, дойдёт ли он до этого целым. Знание будущего оказалось устроено подло: оно давало общий контур — женится, разведётся, Германия — и ничего не говорило про то, какой ценой, через какие декабри вроде этого он до всего этого доберётся, и не сделаю ли я эту цену выше, чем она должна была быть, просто своим существованием в его девятнадцати годах.
Я остановился у самого люка и долго стоял, не открывая крышку, думая о том, что «третьей дороги нет» — не Клавдины слова, а мой собственный ответ ей, — было, кажется, первой настоящей ложью, которую я сказал за весь этот разговор. Дорога наверняка была. Просто я её пока не заслужил придумать.
Глава 23
Три дня после разговора у Клавдии на кухне я вообще не спускался — не потому, что боялся, а потому что мне нужно было думать наверху, где не пахнет землёй из люка и не хочется решать что-то в ту же секунду.
Я перебрал всё, что знал про Резника, три раза подряд, как перебирают чётки, и каждый раз выходило одно и то же: у него было только одно настоящее оружие — неизвестность. Он предлагал прикрытие, потому что я был один и непонятен, а непонятное пугает даже тех, кто сам всех пугает. Значит, чтобы перестать быть мишенью, мне не нужно было становиться сильнее. Мне нужно было перестать быть непонятным — только не для Резника, для того, кто стоял бы у него за спиной, если бы он решил давить дальше.
На четвёртый день я спустился и поехал прямо к Гарику, минуя дом, минуя обед, минуя всё, что могло бы меня отвлечь и заставить передумать.
Гарик встретил меня у себя во дворе, за сараями, где вечно пахло соляркой от мотоцикла, который он вечно чинил и никогда не чинил до конца, и по лицу сразу понял, что дело не про товар.
— Ты чего такой?
— Мне нужен разговор, — сказал я. — Серьёзный.
Он молча кивнул на скамейку у сарая, сел сам, достал папиросы, предложил мне — я отказался, руки и так не очень слушались.
— Ко мне подходил человек, — начал я. — Резник.
Гарик не изменился в лице так, как Эдуард, но что-то во взгляде у него стало острее, внимательнее.
— И чего он хотел?
— Треть. Работать через него.
— А ты?
— Отказал. А потом он через инспектора надавил на человека, который мне дорог. Не на меня — на него.
Гарик затянулся, помолчал, выпустил дым в сторону, аккуратно, чтобы не в мою сторону.
— Плохо, — сказал он наконец. — Резник по мелочи не работает. Раз он тебя заметил, значит, ты для него уже не мелочь, а это, Виктор, сомнительный комплимент.
— Мне нужно, чтобы он отстал.
— И ты пришёл ко мне, потому что…
— Потому что у тебя есть то, чего у меня нет. Не деньги. Репутация. Тебя все знают. Ты сеть, а не человек, ты сам так говорил. Резник боится того, чего не понимает, а сеть он понимает — с сетью он либо договаривается, либо не лезет вообще, потому что сеть дороже, чем один упрямый барыга.
Гарик посмотрел на меня долго и оценивающе — точно так же он держал в руках вещь перед тем, как назвать цену, будто взвешивал.
— Ты хочешь, чтобы я тебя прикрыл.
— Я хочу, чтобы все, кому надо, узнали, что я работаю через тебя. Официально. Что я не сам по себе хожу с дыркой в кармане, а часть твоего дела. Тебе для этого ничего особенного делать не придётся — просто сказать пару слов не тем людям, и слова сами разойдутся, как расходится всё в этом районе.