Шестнадцатое. Не пятнадцатое: ровно столько, сколько прошло у меня. Я стоял на дедовой кухне с двумя газетами в руках и понимал, что это значит. Никаких повторов. Никаких вторых заходов. Никакого «переиграть»: там идёт жизнь, ровно с той же скоростью, что и здесь, и каждый мой день здесь стоит их дня там. Если я сегодня свалял дурака в семьдесят девятом, завтра он всё ещё будет свалян.
Это была плохая новость, и я потратил полчаса, чтобы понять, почему на самом деле хорошая. Рынок с прошлым не работает. Рынок работает с расписанием. Если у меня есть календарь, значит, у меня есть сроки поставки. А человек со сроками поставки уже не сумасшедший с дырой в полу. Это поставщик.
Шестнадцатого июня я сел на дедово крыльцо, достал блокнот и первый раз записал не ценник, а дату. С этого, если разбираться честно, всё и началось: до той минуты я был человеком, которому странно повезло, а после стал человеком, у которого есть график.
Дальше я проверял мелочи, и мелочи оказались важнее. Пронести можно то, что держишь. Не то, что в карманах, а то, что в руках: я проверял и так и эдак: рюкзак на плече идёт, рюкзак волоком по земле идёт, а вот тачку я протолкнуть не смог, она упёрлась в поворот и застряла намертво. Ширина лаза шестьдесят два сантиметра в самом узком месте. Это я записал крупно и обвёл.
Телефон там не ловит. Совсем. Ни сети, ни вайфая, что логично, но часы идут, и камера работает. Я снял яблони, «Москвич» и забор и вернулся посмотреть.
Смотреть было не на что. Фотографии были. Просто на них ничего не доказывалось: сад как сад, забор как забор, машина как машина. Любой скажет, что снято в глухой деревне у любителя старой техники. За два дня я узнал про подлинность больше, чем за всю жизнь: чтобы вещь доказывала, ей мало вида. Ей нужна история.
Ещё я проверил деньги. Достал из бумажника пятитысячную и просто посмотрел на неё. Красивая бумажка с Хабаровском. Портрет Муравьёва-Амурского, голограмма, микротекст, две тысячи двадцать второй год.
Там за неё меня повесят прямо у забора. Вот тогда до меня и дошло, в чём настоящая задача. Не в том, чтобы туда попасть: попадаю я легко, хоть по шесть раз на дню. И не в том, что оттуда взять: брать можно вообще всё.
Задача в том, что там мне не на что купить даже спичек. Я сидел на крыльце дома, набитого сокровищами, в стране, где эти сокровища стоят копейки, и был нищим. У меня в кармане лежала карточка с суммой, на которую здесь берут машину, и она годилась разве что на растопку.
Последнее, что я проверил, я проверять не собирался. Я стоял у забора и разглядывал соседний участок, тот, где в первый вечер кричали про канистру. Вечерело. Двое мужиков возились с мотоциклом, и один сказал другому что-то про свечу.
И я вдруг подумал: а обратно ход есть? Если я могу спуститься отсюда туда, то любой из них может подняться оттуда сюда. Достаточно, чтобы кто-нибудь полез в дедов подпол за банкой огурцов.
Я стоял, держался за штакетник и представлял, как в ноябре, в пустом доме, из люка поднимается человек в майке и выходит на крыльцо, а вокруг мёртвый посёлок, борщевик выше забора и мой «Фольксваген» под окнами. Он не будет знать, куда идти. Он пойдёт к соседям и постучит Мишину.
Меня прошибло холодным потом, как в детстве, и тут за спиной у меня сказали:
— А ты, мил человек, чей будешь?
Он стоял метрах в четырёх, у сарая, с ведром в руке.
Мужик как мужик. Сорока с небольшим, широкий, в голубой рубахе в мелкую полоску, рукава закатаны выше локтя, штаны сатиновые, руки в чём-то тёмном. Волосы ёжиком, на лбу полоса от кепки. Лицо загорелое до бурого, а лоб белый.
Я знал это лицо. Я видел его тысячу раз: на фотографии в рамке, на кладбище, на подоконнике у себя дома. Только там оно было старое, серое, с провалившимися щеками, и последние три года ему давали кислород через трубку.
А это стояло, дышало и держало ведро.
— Я говорю: чей? — повторил он без враждебности, скорее с интересом. — Второй раз тебя вижу. Позавчера в дом заходил.
Голос был не такой, как я помнил: ниже, полнее, без старческой трещины.
Я открыл рот и понял, что ответить мне решительно нечего. За двадцать лет торговли у меня выработалась одна способность, которой я, честно говоря, горжусь: я умею говорить, когда сказать нечего. Пока голова ищет цифру, язык работает сам, отдельно от неё, и несёт что-нибудь вежливое.
Так вот, впервые за двадцать лет язык у меня не завёлся, и я стоял и молчал, как школьник у доски.
Дед, Пётр Ильич, сорок четыре года, живой, с ведром, поставил ведро на землю, вытер руку о штаны и посмотрел на меня внимательно.
— Ты не бойся, — сказал он. — Я ж не милиция. Просто спрашиваю.
И добавил, кивнув на дом за моей спиной:
— Ты откуда вылез-то? Я калитку с утра на щеколду закрыл.
Глава 3
В торговле есть правило, которое стоит дороже любого образования: когда тебя поймали, не оправдывайся. Кто оправдывается, тот признаётся, только длиннее. Соглашайся сразу и переводи разговор на то, что нужно тебе.
— Через забор, — сказал я. — Сзади. У вас там штакетина оторвана, я её обратно приколотил.
Дед посмотрел в сторону задов, куда смотреть было отсюда невозможно, и хмыкнул.
— Оторвана, — согласился он. — Третью неделю оторвана.
— Теперь не оторвана.
Он взял ведро и пошёл к колонке. Я стоял и не понимал, разговор кончился или нет. У колонки он обернулся.
— Ну идём, что ли. Раз приколотил.
Прикрытие я не придумывал, мне его подарили.
Мы сидели на чурбаках у сарая, дед курил, я держал в руках блокнот, потому что вынул его машинально, а деть было некуда.
— Пишешь чего? — спросил дед.
— Записываю, что беру.
Он снял с губы прилипшую крошку табака и посмотрел на блокнот, потом на меня.
— По утилю, что ли?
Вот и всё.
Тут надо понимать одну вещь: лучшая ложь не та, которую ты придумал, а та, которую человек придумал сам. Своей выдумке верят без проверки. Ей верят даже вопреки фактам, потому что подвергнуть её сомнению значит признать, что ты дурак.
— По утилю, — сказал я.
— От райпо?
— От райпо.
— А чего пешком?
— А чего мне не пешком.
Дед покивал. Про пешком он больше не спрашивал никогда, и я до сих пор считаю, что мне тогда просто повезло. Хотя, может, и не повезло. Может, он тогда уже всё понимал.
Легенда была хороша тем, чем и должна быть хороша легенда: она была скучная. Заготовитель от районного потребсоюза фигура настолько будничная, что о ней не думают. Он ходит, берёт тряпьё, макулатуру, битую бутылку и цветной лом, платит копейки по прейскуранту, и никому в голову не приходит спросить, зачем он это делает. Он это делает, потому что такая работа. В стране, где у всех такая работа, это исчерпывающее объяснение.
Плюс к тому заготовитель имеет полное право лазить по чужим чердакам. Это, собственно, и есть его чердак.
— Виктор, — сказал я.
— Пётр Ильич.
Руку он подал сухую и очень твёрдую, и я эту руку помнил другой. Я помнил, как она лежала на одеяле: жёлтая, с синими венами, с обручальным кольцом, которое давно проворачивалось на пальце.
Тут я и понял, что мне надо срочно уйти, иначе я сделаю что-нибудь непоправимое.
— Пётр Ильич, я за инструментом. Через час.
— Иди, — сказал дед. — Через час.
Ноябрь встретил меня холодом и запахом мышей, и я минут пять сидел на полу возле люка, приводя себя в порядок. Потом занялся делом, потому что дело лечит. Упиралось оно в одно: я собирался прийти к человеку и что-то у него купить, а купить мне было не на что и не в чем.
С одеждой я управился быстро и почти правильно. То, в чём я приехал, годилось только на растопку: куртка с логотипом, джинсы с эластаном, всё не то, всё слишком гладкое, слишком яркое, слишком ровно сшитое. Даже если никто не разберёт марку, а никто и не разберёт, в глаза бросается сама вещь. Она новая не по-ихнему.